приседающего. Он, должно быть, был в рубашке. Он мучился? Почему мой вид вывел его из себя? Или дело было в чем-то более мерзком, подстроенном? В полусне я отчетливо слышал выстрелы. Все еще горел ночник. Откуда-то издалека донесся едва слышный выстрел; возможно, с пустырей. Но много ближе вспыхнула перестрелка, такая громкая, что мне показалось, будто она смыкается вокруг, и я даже вроде бы услышал, как крошится штукатурка на стенах с задней стороны дома. Мне пришло в голову, что наконец проснулись власти. Хотелось встать, пойти посмотреть, закричать, заколотить в дверь, но я не встал. Утро я вновь встретил в предельно болезненном состоянии. Я понюхал свою руку, куртку. Передо мной блестел маленький белый ореол, от которого, казалось, с момента пробуждения не отрывались мои глаза: это свечение покоилось на стене, но не как пятно – оно двигалось, оно даже отклеивалось от стенки, чтобы обрести форму в воздухе; в конце концов я начал наблюдать за ним с опаской. Чуть позже из соседней комнаты донеслись голоса. Потом кто-то вышел. Я выскочил в прихожую и попытался заглянуть в щелку. Опять лег. Мало-помалу опасный характер белой бляхи становился очевидным; из-за нее я почувствовал, что в свете есть нечто режущее, теперь это был зубец, обломок, достаточно непристойный, чтобы меня растолочь и вынудить начать вчерашнюю историю заново. Тут я вышел из столбняка и догадался, что эта отметина соответствует прогалине в замазке на окне, через которую проходил солнечный свет; мне показалось, что стена гудит.
Дорт? В качестве ответа – бесконечно легкий звук, звук падающей капли воды, потом еще одной. – Вы
болеете? Вы меня
напугали! В ответ ни капли. Я подумал, что он занимает свое место в стене.
Ответьте. У меня было такое чувство, что какой-то резервуар ждет наполнения: на одну каплю уходили часы ожидания, на эти две капли – все время хранимого им столько дней молчания. Внезапно слегка беспорядочным, но отчетливым образом возобновилось постукивание.
Паралич. – Это был
Буккс? Но вновь наступила тишина. Мы оба вслушивались в шаги медсестры. Она вошла с солдатским котелком кофе и ведерком воды. Проникший вслед за ней в комнату запах был настолько глубок, настолько тошнотворен, что предложение выпить эту жидкость, которая тоже отдавала чем-то отвратительно фармацевтическим, казалось нелепостью, вызовом. Так как я дал понять, что пить не буду, она протянула руки, чтобы забрать у меня чашку, и я был поражен размером этих простертых, выставленных прямо передо мной напоказ рук, их грубостью; они выглядели как-то наособицу: в каких трудах они успели намы́каться? Лучше было об этом не задумываться. Они взяли чашку и медленно поднялись у меня перед глазами, как будто, до поры схороненные про запас в чехле, специально выбрались оттуда, чтобы показаться в том виде, какого больше никогда не увидишь. И тут я понял, что она почти всегда носила перчатки; возможно, я впервые видел ее с голыми руками. Она отошла, чтобы открыть форточку. Я едва слышал ее у себя за спиной. «Почему за мной не ухаживают? Моя нога в огне». – «Я могу сделать вам компресс». – «Мне плевать на ваши компрессы. Я мучаюсь. Вы понимаете, что это означает, мучиться, мучиться! Меня постоянно мутит». Кажется, она обмыла мне лицо водой, изрядно попахивающей креозотом. Потом привела в порядок постель. «Как вы выносите эти запахи?» Но она, даже не взглянув на меня, продолжала хлопотать, взирая на все с лишенным и сочувствия, и суровости безразличием, вокруг холодной ауры которого расходился затхлый запах. «Почему вы выполняете эту работу? Почему не сбежите?» Возможно, она пожала плечами. Она отвернулась, собрала принесенное к завтраку. «Хотите, я оставлю вам кофе?» Я посмотрел на нее, показал знаком, что нет, но в тот момент, когда закрывалась дверь, закричал и позвал ее. «Кто живет там, в комнате напротив?» – «Где-где?» – «С той стороны двора». Я встал на кровати на колени. Она прошла к окну и довольно долго всматривалась. Я видел ее наполовину согнувшейся, грубая обувка доходила ей почти до середины голени: подобного рода чёботы можно встретить у шахтеров на западе. «Это комната для собак, – сказала она, оборачиваясь. – Для собак! И что же они здесь делают? Следят?» Она сделала едва улови-мый жест. Я с трудом дождался ее ухода, чтобы встать и броситься к окну. За стеклом простиралась все та же белесая масса, которая казалась кроватью, она занимала всю ширину комнаты. За шпингалет – или, быть может, за стул – цеплялась белая тряпка. Комната казалась пустой. Я знал, что было дано указание уничтожить всех животных, и те, что бродили еще по улицам, были отслежены и истреблены. Тем не менее за несколько дней до этого, во время одной из наших первых прогулок, мы прямо на проспекте наткнулись на добрых четыре десятка здоровенных псов; люди, которые вели их на поводках, перекрыли всю проезжую часть. Это были огромные зверюги с обритой шерстью, обнажавшей их болезненную белесую кожу, карикатуру на женскую. Не лая и даже не рыча, они шли в ногу со своими хозяевами, поднимая всем скопом безмерный шум. Ни вправо, ни влево, они не обращали ни малейшего внимания на прохожих, которые поспешно забирались на тротуар, чтобы дать им пройти. Возможно, они их даже не видели, шли вслепую, этакие чудовищные гнойники, выведенные на короткую прогулку, прежде чем вернуться в свои конуры. Это, конечно, было трудно вынести, даже запах стал другим, интимный, вкрадчивый запах, как будто самое что ни на есть пресное и безвкусное вдруг обрело удушающую насыщенность. В то мгновение я почувствовал немыслимое отвращение, и вот теперь оно обосновалось напротив, в комнате вроде моей. Я остался у окна в ожидании, не сводя глаз с комнаты и со двора. Мне подумалось, что если я когда-нибудь услышу, как эти собаки лают, то не выдержу этого – произойдет наихудшее. В конце концов, ближе присмотревшись к приоткрытому мною в стекле на три пальца дневному свету, я обнаружил, что он походит на надпись, которая через этот просвет давала, казалось, одно и то же имя всему, что я видел.
Из двух почти нетронутых домов сзади выбивался черный дым, сгущаясь над улицей в неподвижную массу, своего рода мрачное скопище, не желавшее никуда уходить. Люди смотрели на это – их, если пересчитать, набралось бы человек двадцать, может быть тридцать, но они старались держаться подальше друг от друга и не складывались в настоящую толпу, между ними оставался широкий коридор, а некоторые, прикрывая лицо какой-нибудь тряпицей, норовили и вовсе исчезнуть.