Ознакомительная версия.
А Унамуно уже в объятиях своей верной подруги-врагини — смерти. Вся его жизнь, вся философия была, как и у Спинозы, неким meditatio morti[221]. Эта идея в наши дни торжествует повсюду, но нельзя не отметить, что предвозвестником ее был Унамуно. Именно в те годы, когда европейцы, совсем позабыв о главном человеческом предназначении — умереть, занимались тем, что составляет жизнь, этот великий кельтоибер — а он, несомненно, был великим и в добре, и в зле — сделал смерть своей возлюбленной. Отсюда этот жутковатый вкус или по крайней мере привкус, ощущаемый нами при чтении любой его страницы, о чем бы он ни говорил и чем бы ни был занят. Не раз я подмечал, читая Тита Ливия, как изумлялись римляне, обнаружив, что в мире есть один-единственный народ — кельтоиберы, — который одевается в черное и обожествляет смерть.
Унамуно принадлежал к тому же поколению, что и Бернард Шоу. Я сближаю эти имена потому, что когда мы видим их рядом, то нам бросается в глаза, помимо индивидуальных особенностей каждого, некоторые общие черты, порожденные тем, что они были ровесниками. Это последнее поколение «интеллектуалов» было убеждено, что самое высокое человеческое предназначение — слушать их остроумные речи, их песнопения, их споры. В Древней Греции тоже была эпоха, когда поэты верили, что мужи сражались у стен Трои только ради того, чтобы у Гомера был повод их воспеть. По этой причине поэты постоянно спешили на сцену и буквально задыхались, если не ощущали всю нацию, сгрудившуюся вокруг них в роли зрителей. Тогда еще не знали, что сокровенность, потаенность существования — это и есть норма поведения и чистая радость для истинного интеллектуала.
Мне никогда не приходилось встречать более цельного и единого «я», чем «я» Унамуно. Где бы он ни находился, он немедленно водружал в центр свое «я», словно властительный феодал штандарт на поле битвы. Он брал слово решительно и бесповоротно. Диалог с ним был невозможен. Повторяю, не только он, но и все его поколение сохраняло еще некоторые черты жонглера, нечто такое, что интеллектуал получил при рождении романтизма и чем обладали уже и Шатобриан, и Ламартин. Поделать ничего было нельзя, оставалось лишь слушать, присоединившись к окружению дона Мигеля, который выпускал на арену свое «я», словно бы какого-то диковинного утконоса.
Но все это следует понимать в превосходной степени — и в достоинствах, и в недостатках Унамуно был гигантом. Его представление о писателе как человеке, выставляющем себя на обозрение других, содержит необычайную, даже, возможно, свирепую динамичность, потому что Унамуно как человек был безгранично храбр. Нет такой национальной битвы, такого горячего и опасного места, где бы он ни выставлял утконоса своего «я»; он заставлял обе стороны выслушивать себя и с горячностью наносил лирические удары и тем, и другим.
Он был великим писателем. Но нельзя забывать, что он был баском и испанский язык не был для него родным, Он изучал его и с гордостью демонстрировал свои знания, часто не отдавая себе отчета, чем это чревато. В его блистательном испанском все же чувствовалось, что язык им выучен, а всякий выученный язык — поймите меня правильно! — имеет оттенок языка мертвого. Отсюда многие особенности стиля Унамуно. Когда мы пишем или говорим на родном языке, наше внимание, не задерживаясь на отдельных словах, проскакивает их, как не задерживается наш взгляд, устремленный в сад, на оконном стекле. Когда язык выучен, этого не происходит. Слово вторгается в нас, наше сознание констатирует его присутствие и заставляет не забывать о нем. Короче говоря, наше сознание спотыкается о слово как таковое. Вот потому-то Унамуно и останавливается так часто в удивлении перед словом и? видит в нем больше того, что оно значит обычно, при повседневном употреблении, когда теряет свою прозрачность. Общеупотребительной ценности слов он предпочитает их этимологический смысл, и это заставляет его великое множество раз поворачивать слово и так и этак и извлекать из семантического чрева каждого слова длинные ряды каламбуров и выделывать со словами разные другие фокусы, всячески ими жонглируя. И хотя такая склонность к этимологии вообще в духе Унамуно, характерна-то она для человека, который пишет или говорит на выученном им языке. Унамуно знал много, куда больше, чем обнаруживал, и то, что знал, он знал великолепно. Но его желание быть поэтом заставляло его избегать всякой доктрины. Этим его поколение тоже отличается от последующих, особенно от нынешнего, для которых непременной миссией интеллектуала прежде всего является обладание четко очерченной доктриной, безошибочной и по возможности изложенной в точных и доходчивых тезисах. Потому что мы, интеллектуалы, живем на планете не ради того, чтобы жонглировать идеями и выставлять напоказ бицепсы нашего ума и таланта, а ради того, чтобы находить идеи, которые помогут жить другим людям. Мы не жонглеры, мы мастеровые, такие же, как каменщик или плотник.
Четверть века подряд над всей Испанией звучал, не смолкая, голос Унамуно. Он смолк навсегда, и боюсь, что наша страна претерпевает теперь эру сурового молчания.
Хосе ОРТЕГА-и-ГАССЕТ
ВОССТАНИЕ МАСС
Перевод с испанского
Серийное оформление А.А. Кудрявцева
Составление. Предисловие. В.Ю. Кузнецов, 2001
Перевод. С.Л. Воробьев, 1991
Перевод. A.M. Гелескул, 2000
Перевод. Б.В. Дубин, 1991, 1994, 2000
Перевод. А.Б. Матвеев, 1991,1994
Подписано в печать 29.08.2001. Формат 84x108 1/32
Усл. печ. л. 26,88. Тираж 1 500 экз. Заказ № 1726
Трагично то, что с ростом этой скученности пустели села, и результатом было общее снижение численности имперского населения. — Примеч. автора.
См.: Espana invertebrada, 1920. — Примеч. автора.
немногих счастливцев (англ.).
в общих чертах, в целом (ит.).
Перечтите удивительные страницы Гегеля о временах довольства в его «Философии истории». — Примеч. автора.
Надписи на монетах, отчеканенных при Алриане, единодушны: «Italia felix Saeculum aureum. Tellus stabilita. Temporum felicltas» («Счастливая Италия. Золотой век. Прочный мир. Счастливые времена»). Кроме большого нумизматического каталога Коэна, отдельные монеты воспроизведены у Ростовцева в «The social and economic history of the Roman Empire» (1926, табл. LII и с 588. прим. 6.). — Примеч. автора.
Исходное значение слова «современность», которым нарекло себя время, предельно выражает обрисованное мною ощущение «зенита». Современно то, что соответствует времени, воспринятому как совершенно новое, как такое настоящее, которое идет вразрез со всем устоявшимся, традиционным и оставленным далеко позади. Слово «современный», таким образом, заключает в себе понятие новой жизни, превосходящей прежнюю, и требование быть на высоте времени. Не быть «современным» равносильно падению, утрате исторического уровня. — Примеч. автора.
См. мою работу «Дегуманизация искусства» — Примеч. автора.
Именно потому, что срок жизни ограничен, именно потому, что люди смертны, они и спешат одолеть, обрести все, что дается слишком долго и слишком поздно. Господу, вечно сущему, автомобиль ни к чему. — Примеч. автора.
Даже в наихудшем случае, когда жизнь сужается до одного-единственного выхода, всегда есть и второй — уход из жизни. Но ведь уход из жизни — такая же часть ее, как дверь — часть дома. — Примеч. автора.
достижения (англ.)
Вселенная Ньютона была бесконечной, но бесконечность ее бессодержательна — это голое обобщение, пустая и бесплодная утопия. Вселенная Эйнштейна конечна, но конкретна и содержательна в каждой своей точке — следовательно, в нее больше вместилось, и в итоге она протяженнее. — Примеч. автора.
Духовная свобода, то есть интеллектуальная мощь, измеряется способностью разделять понятия, традиционно нераздельные. Разделение понятий требует больше сил, чем их ассоциация, как показал Келлер в его исследованиях интеллекта шимпанзе. Никогда еще человеческий разум не обладал такой способностью разъединять, как сейчас. — Примеч. автора.
Отсюда и возникает ощущение упадка. Причина не в том, что мы находимся в упадке, а в том, что мы готовы ко всему, не исключая упадка. — Примеч. автора.
Ознакомительная версия.