37
Его пластическим символом будет “акция” публичного разрушения пластики: сожжения, разрубления и т. п.
В наши дни этот укор часто повторяют в связи с экологической катастрофой, видя в ее истоке “освобождение” человека от почитания природы, совершенное христианством. И одновременно обскурантизмом называют выступления Церкви против клонирования и других необратимых шагов вперед!
Другой соавтор Кереньи, Юнг и вся его школа идут еще дальше, видя вину в крушении природной religio и в разлуке человека с собственной душой и ее образами (см. дальше) в монотеизме, в библейском иконоклазме.
Ср. парадоксальное утверждение Отто: “Великие эпохи греческого (и римского) язычества несомненно были благочестивее (frommer), чем христианские (сравни гомеровский эпос — и Нибелунгов)”. Theophania,10.
K. Kerenyi. Umgang, 45.
Забавный эпизод из “Итальянского путешествия” Гете хорошо иллюстрирует эту “веру”. Смотрительница в римском музее, указывая Гете на какую‑то изумительную античную статую, сообщает: “Вчера здесь были англичане, это их Бог: они перед ним вставали на колени”. Характерен и комментарий Гете, быстро представившего себе, как растроганные английские путешественники совершали этот невольный жест преклонения: “Бедная женщина знала только один вид набожности. Ей было неизвестно это восхищение человеческим гением.”
В этом тоне звучат пушкинские похвалы дружбе: “нам целый мир чужбина, Отечество нам Царское село”. И еще сильнее: “Друзья мои! прекрасен наш союз. Он, как душа, неразделим и вечен”. Ср. его же прозаические высказывания о том, что он хочет соблюдать церемонность с ближайшими друзьями никак не менее, чем с посторонними. В дружбе стыдливость и честь не преступаются. В историческом христианстве “святыне дружбы” не нашлось места ни в монашеском, ни в мирянском благочестии, ей бесконечно предпочитаются кровные семейные символы, такие, как братство: а ведь друг — это евангельское слово!
Изумительно описывает это переживание как собственный опыт детства Гельдерлин (Da ich ein Knabe war):
Когда я мальчиком был,
Спасал меня некий бог
От шума и вздора людей
И вдали, на воле играл я
С луговой травой
И ветерки небес
Играли со мной.
И как сердце
Полевого злака ты веселишь,
Когда он к тебе Нежные руки тянет,
Так ты веселил мое сердце,
Гелиос — отец! и как Эндимион,
Был я любимец твой,
Святая Луна.
О вы все,
Дружелюбные верные боги,
Если бы знали вы,
Как душа моя вас любила!
Впрочем, ваших имен Я тогда не знал, и вы Не называли меня, как люди зовут,
Когда знают друг друга.
Но знал я вас лучше,
Чем я узнал людей,
Я понял молчанье эфира,
Слов человека я так и не понял.
Ср. обращение Сафо к Афродите в ее знаменитой оде! А ведь это религиозная инвокация и храмовая молитва, как полагают новейшие исследователи.
“Но в искре небесной прияли мы жизнь, Нам памятно небо родное” (Е. Баратынский).
Theophania, 60.
Имеются в виду злые слова Гете о том, что мир в христианской перспективе — это лазарет, в котором калеки ухаживают за калеками. Что в нем делать здоровому? А человек на земле знает минуты здоровья: бессмертия и невинности. “Нас не изгнали с тысячи небес”, как пишет об этом Эзра Паунд. И стоит задуматься о том, что в высказываниях такого рода обычно звучит вызов христианству.
Великий современник Манна и Кереньи Дитрих Бонхеффер в своих тюремных записках тоже думал о скрещении двух начал, гуманизма и христианства, о “вере для взрослых”, то есть христианском гуманизме. Существенно то, что для него речь при этом шла не о “демифологизации” христианства, а о более глубоком восприятии гуманизма в веру: о взрослой благородной вере, которая уже не ищет личного спасения, а хочет одного: “исполнить правду Божию”. Среди того, что упущенно историческим христианством и и теперь встает как актуальная задача, Бонхеффер говорит о почтении к качеству (мы долго учились почитать малое и убогое мира сего и забыли о почтении к дарам и качеству): имена Гете и Баха постоянно возникают в его размышлениях. При этом “мифическое”, замечает он (называя, в частности любимого им до тюрьмы Рильке), меркнет в той крайней ситуации, в которую он поставлен, а “простое реалистическое”, девятнадцатый век, оживает.
Кереньи приводит слова Шопенгауэра: “Греческое (Griechentum) значило для нас то же, что святые для католиков”.
См. наблюдение американского поэта об исчезновении Музы в современной поэзии (или таких замещающих ее вестников from beyond, из вечности и величия, как Западный Ветер Шелли или Соловей Китса) — Robert B. Shaw. The Muse at Loose Ends. Poetry VCLXXYII, 4. February 2001.
Тем более что и сам Прометей был истолкован иначе: сущностью его образа, в исследовании Кереньи, стало не тирано- или богоборчество, а учреждение жертвы. Prometheus. Die menschliche Existenz in griechisher Deutung. Zurich 1959.
В России начала века “дионисийствовать” полагали своим долгом не только такие мало склонные по природе к безумию и стихийности художники, как В. Брюсов и Вяч. Иванов: молодой П. Флоренский, по воспоминаниям Н. Ельчанинова, с одобрением наблюдал в себе “дионисийские силы”. Впрочем, когда Бетховен сравнивал себя с “Дионисом, выжимающим виноградную гроздь для людей”, никакой примеси декадентского дионисийства в этом не было.
Теологом “(в первичном, т. е. не церковном смысле слова)” Кереньи называет своего учителя В. Ф. Отто: “единственное исключение среди филологов, истинный теолог мифологии”. K. Kerenyi. Vom Wesen des Festes. Paideuma 1938. Теологичны в этом смысле и его исследования. Память о греческой дохристианской теологии позволяет обсуждать в качестве теолога и такого мыслителя, как их современник М. Хайдеггер, в каком‑то отношении близкий им, хотя отстраненный от классического греческого пантеона со всеми Гермесами, Аполлонами и Дионисами не меньше, чем от христианской топики. В терминах Переписки Хайдеггер, конечно, более “мифичен”, чем Кереньи и Манн, поскольку совсем, без тени игры и иронии, не “по — гуманистически” серьезен и жречески торжественен в своих постулатах — и поскольку язык его — мифологический язык, язык последних властных слов (об этом см. дальше).
Die Kunst des Romans, S.282.
K. Kerenyi. Apollon. Studien uber antike Religion und Humanitat. Unsterblichkeit und Apollonenreligion. 1937.
Так, если “Иосифа и его братьев” Кереньи считает истинно мифическим произведением, то другую манновскую обработку библейской темы — “Закон” — уже “немифическим”, “особым духовным (т. е. гуманистическим, дистанцированным) образом отмеченным пост — мифическим созданием” (31). Вообще традиционно гуманистическое отношение к мифологии (классической мифологии) не знает мифа в смысле Кереньи, т. е. особого восприятия мира, знаками которого являются сюжеты и фигуры. Достаточно было самих этих знаков: ими оперировали как аллегориями, как стилистическими подцветками, которые сути дела не меняют (так Данте именует библейского Бога “нашим Юпитером” в своей христианской поэме, ни в малейшей мере не придавая этому конфессионального смысла).
Впрочем, есть более мягкое отношение к мифу — плутарховское, о котором оба корреспондента вспоминают как об оптимальном гуманистическом подходе. Толкуя экзотическую для него египетскую религию через призму греческой (“Моралии. Об Исиде и Осирисе”), Плутарх видит и в греческом, и в египетском мифах выражение некоторых более универсальных представлений философски — богословского порядка. При этом, что импонирует Манну и Кереньи, позиция Плутарха равно удалена и от евгемерической демифологизации, и от наивного буквализма народного восприятия
“От гносиса или теологии ее (мифологию) отличает творчески — художественный характер”. “Образы (Bilder) составляют ее материю, как тоны — материю музыки” (9).