Заседания уголовного отделения суда открылись 19 декабря разбирательством с участием присяжных заседателей дела о предумышленном отравлении и затем задушении отставного рядового Белого его женой с ее «жильцом». Я был против начатия работ с присяжными делом, где главную роль играли косвенные улики, но председатель Лазарев настаивал именно на этом деле и оказался прав: присяжные с глубоким пониманием исполнили свой долг. Торжественная обстановка заседания, длившегося до глубокой ночи, публичное изложение врачами-экспертами своих мнений и спор между ними, оживленные речи сторон и необыкновенное внимание, проявленное присяжными, произвели глубокое впечатление на общество и возбудили в нем интерес к новому суду. Как один из признаков этого впечатления, я храню у себя многозначительную фотографию, полученную мною от кого-то неизвестного ранним утром в день окончания дела, по которому подсудимые, уже после произнесения приговора, заявили, что «грех их», и просили разрешения вступить в брак. Фотография снята с картины, изображающей Христа, указывающего на плачущую у его ног блудницу, со словами «qui sine peccato est vestrum, primus in illam lapidem mittat!». Под фотографией дрожащим почерком было написано: «Ваш новый суд высок, и велик, и красноречив — но есть суд еще выше!» Лед мало-помалу растаял… и через полгода, покидая Казань для занятия должности прокурора Петербургского окружного суда, я уносил с собой почерпнутое из опыта сознание, что судебные учреждения в Казани не могут жаловаться на отсутствие к себе со стороны общества искреннего признания их достоинств и заслуженного внимания.
Характер и свойство воспоминаний о далеком и милом прошлом таковы, что, чем более в него вглядываться, тем более из этой привлекательной дали выступает картин, личностей, подробностей. Приходится испытывать на себе вступительные слова посвящения к «Фаусту»: «Вы вновь со мной, туманные виденья, мне в юности мелькнувшие давно», и образы, то дорогие, то своеобразные, со всей обстановкой своей деятельности, толпятся перед умственным взором, быстро сменяя друг друга. Если отдаться таким воспоминаниям, не положив им «повелительных граней», можно наполнить ими многие страницы, которые, быть может, не найдут живого отзвука в душе тех, для кого это прошедшее никогда не было настоящим. Поэтому надо остановиться, тем более, что эти строки посвящены не житейскому движению судебной реформы на протяжении пятидесяти лет, а лишь тем дням, когда слово законодателя обратилось в дело его служителей. В послесловии в книге, посвященной пятидесятилетию этого слова («Отцы и дети судебной реформы»), говорил я о трудном и тернистом пути этого дела, о том, как в приспособлении к разным влияниям и настроениям стали тускнеть намеченные в Судебных уставах идеалы. С грустью приходится признать, что в последние десятилетия явно остановилась выработка правил поведения судебных деятелей в духе неизменных нравственных начал, заключающихся н Судебных уставах. Перед беспристрастным наблюдателем, чутким к заветам прошлого, стала расстилаться, конечно, не без отрадных исключений, пестрая картина приемов и целей, способов действия и поведения на суде, во многих из которых составители уставов не узнали бы того, к чему они в своем труде стремились. Не следует, впрочем, забывать, что с конца прошлого столетия не только русское, но и западноевропейское общество переживает тяжелый нравственный кризис. Возвышенные идеалы меркнут, цели становятся все более и более обособленными и если могут быть названы великими, то уже не по своему содержанию, а лишь по объему средств, необходимых для их достижения. Понятия, которыми двигалось нравственное развитие и достижение лучших отношений общежития, не то, чтобы были окончательно упразднены, а постепенно и осязательно утрачивают свои ясные очертания и заменяются суррогатами, в которых есть все, исключая истинную сущность того, на место чего их стремятся поставить. Доброта заменяется чувствительностью, причем последняя подчас бывает весьма жестокой; чувство чести заменяется самолюбием и тщеславием; любовь и праведное негодование уступают место симпатии и уклончивому несочувствию; на место долга усаживаются личный расчет и удобство, твердость смешивается с бездушием и жестокостью и т. д. Усиленная и систематическая замена такого рода привела к неслыханным явлениям настоящих дней и ярко выразилась в примере наших соседей, нынешних неприятелей наших, поправших заветы своих же носителей великих имен в области духовного творчества, извративших понятие о христианстве и действительной культуре, замкнувших свое сердце для сострадания и, по выражению одного писателя, «выпустивших из зверинца человеческой души всех хищных зверей»… Не отголосок ли того же мы видим и в кровопийственной вакханалии многих из наших практических дельцов, торгашей и «героев тыла», смотрящих на тяжкие испытания родины и страстотерпцев за нее, потирая жадные и нечистые руки и следуя лозунгу: «Лови момент!» Во времена такой печальной переоценки ценностей, когда техническому прогрессу сопутствует нравственный регресс, судебным деятелям надлежит держать вверенное им знамя крепко и неколебимо, памятуя, что правильно организованный и действующий со спокойным достоинством суд обязан укоренять и поддерживать в обществе представление о правде и справедливости как о реальном, а не отвлеченном понятии. Такой суд был дан России пятьдесят лет назад. Судебные уставы за этот период приобрели много надстроек и пристроек, испытали значительные перестройки, но коренные их устои — гласность, устность, состязательность, непосредственность восприятия и руководство внутренним убеждением — сохранились так же, как и участие представителей общественной совести в деле суда. Заглядывая вперед, хочется верить в их дальнейшее развитие согласно с замыслом первоначальных строителей; оглядываясь назад, хочется отдохнуть на воспоминании о тех днях, когда люди, призванные к осуществлению правосудия, впервые вступали «со страхом божиим и верою» в его храм, воздвигнутый на месте недавнего торжища.
КРУШЕНИЕ ЦАРСКОГО ПОЕЗДА В 1888 ГОДУ
(Борки — Тарановка) *
2 октября 1888 г. я прочел утром в газетах телеграмму о крушении императорского поезда между станциями Тарановка и Борки Курско-Харьковско-Азовской железной дороги, сопровождаемом страшными человеческими жертвами. Мысль о террористическом выступлении и всех, обычно им вызываемых, печальных практических и моральных последствиях в направлении нашей государственной и общественной жизни невольно мелькнула у меня. Тревожимый ею, я поехал в Сенат, где было заседание двух отделений уголовного кассационного департамента, ко не успел еще разобраться в текущих делах по обер-прокуратуре, как получил экстренное приглашение министра юстиции прибыть к нему по неотложному делу. Подавая мне длинную телеграмму исполняющего должность прокурора Харьковской судебной палаты Стремоухова, министр юстиции Манасеин объявил мне, что ввиду важности дела и отсутствия прокурора палаты на месте он просит меня немедленно отправиться в Харьков и принять под свое руководство и наблюдение все следственные действия, на что уже и последовало соизволение государя.
Мы условились, что я выеду в тот же день со скорым поездом. Оставшееся время прошло у меня в чрезвычайных хлопотах и разъездах. Нужно было достать в министерстве путей сообщения все, что могло относиться прямо или косвенно к несчастному происшествию; принять командированных в помощь мне вице-директора департамента полиции Зволянского, помощника начальника Петербургского жандармского управления генерал-майора Владимирского и представителя министерства путей сообщения инженера В. М. Верховского. Нужно было также устроить и направить дела в Сенате, сдать на неопределенное время должность и собраться в дорогу. Последнее было сделано так спешно, что уже в Харькове пришлось доставать теплую одежду и часто нуждаться в самом необходимом. В Москве мы сели в экстренный поезд из двух вагонов и помчались с чрезвычайной быстротой. В редкие остановки на станциях приходилось укрываться в царских комнатах от назойливого любопытства собравшейся публики и пассажиров встречных и обгоняемых поездов. По мере приближения к Харькову настроение становилось все оживленнее и возбужденнее. Должностные лица, которых мы брали по дороге в свой вагон или которые приходили побеседовать во время остановок, рассказывали о трагическом происшествии. Настроение было нервно приподнятое, голоса рассказчиков часто дрожали, на глазах блистали невольные слезы.
В Харькове на вокзале была большая толпа, до крайности оживленная и вся еще под впечатлением только что пережитых событий. В час ночи 20 октября я был на месте. Когда, сопровождаемый управляющим дорогой и сторожами с факелами и фонарями, я бегло осмотрел место крушения и возвышавшуюся громаду врезавшихся в землю паровозов и разрушенных, искалеченных и растерзанных вагонов, я пришел в большое смущение, ясно сознав, что от меня теперь ждет вся Россия разрешения роковой загадки над этой мрачной, бесформенной громадой развалин. Величие задачи, трудность ее и нахождение лицом к лицу с причинами и последствиями события, которое могло иметь роковое историческое значение, не могли не влиять на меня. Я искренне и горячо молил бога помочь мне и просветить меня в том испытании ума и совести, Которое мне было послано судьбой. Отпустив провожатых, я долго стоял один на месте крушения со своими думами, под холодным небом, блиставшим яркими украинскими звездами. Но проза и пошлость жизни, как всегда, явились, чтобы разрушить мое настроение. Стремоухов предупредил меня, что утром со мной желают говорить все эксперты-инженеры, вызванные из разных мест по телеграфу и оскорбленные речью прокурора палаты Закревского, который, зная, что я еду в качестве главного руководителя следствия, все-таки счел себя вправе, со свойственным ему фанфаронством и надменностью, объяснять им их обязанности в оскорбительных выражениях, а сам Закревский, к которому я зашел в его купе, вместо необходимых объяснений об обстоятельствах крушения и принятых до меня мерах, стал разливаться в жалобах и шипении на Манасеина, который не хотел дождаться его приезда и создал ему второстепенную роль в деле.