Нужно ли затем говорить, как действуют речи сторон в смысле утомления присяжных, направления их мысли по ложному пути и нарушения спокойствия их душевного настроения, необходимого для одинаково справедливой оценки всех обстоятельств дела? Гораздо меньшая важность большинства дел, рассматриваемых судом без участия присяжных заседателей, и самый состав суда, для которого судебное разбирательство есть дело привычное и однообразное, накладывают некоторые границы на словоохотливость сторон. Но этого не существует на суде присяжных, где некоторая подробность объяснений вполне законна и часто полезна. К сожалению, правом на такую подробность изложения нередко злоупотребляют, в особенности те из судебных ораторов, которые выступают вновь или впервые и, подготовив дома свою речь, не решаются пожертвовать ее сомнительными «красотами», забывая совершенно о том, что внимание и терпение слушателей имеют свои пределы. Надо, впрочем, заметить, что у нас неумение поставить себя в положение слушателей свойственно не одним судебным ораторам, а и вообще лицам, говорящим публично. Каждый член многочисленной коллегии это знает по собственному горькому опыту. Знают это и посетители торжественных собраний ученых обществ и учреждений. Им нередко приходится выслушивать длиннейшие двухчасовые и более речи, в которых говорящий, не обращая никакого внимания на публику, созванную его послушать, упражняется в технических подробностях, совершенно непонятных большинству, подвергая его словесному истязанию с самодовольством, граничащим с тупоумием. По отношению к таким ораторам невольно приходится припомнить слова Монтескье: «Се qui manque aux orateurs en profondeur, ils le donnent en longueur» и пожалеть, что они не следуют совету малороссийского народного философа: «Лучше ничего не сказать, чем сказать ничего». К сожалению, такое злоупотребление количеством слов встречалось и встречается в судебной практике нередко и утомляет присяжных до крайности, рассеивая их внимание, вместо того, чтобы его сосредоточить, и раздражая их, людей, оставивших свои занятия и семьи, напрасной тратой времени. В моих «Воспоминаниях судебного деятеля» я приводил типический случай, в котором, ка мой отказ от обвинения, о чем согласно 740 статье Устава уголовного судопроизводства я заявил суду «по совести», молодой защитник отвечал двухчасовою речью, среди которой повторил заранее заготовленную патетическую фразу: «Напрасно обвинитель силится утверждать…», забывая, что я не только ничего не утверждал, но и, признав невозможность утверждать что-либо, сложил оружие. Покойный Боровиковский передавал мне случай, бывший при нем в Симбирском окружном суде вскоре после его открытия. Присяжные заседатели, просидев в суде на двух делах, приступили к слушанию третьего, весьма немногосложного ввиду собственного сознания подсудимого в краже со взломом, и могли рассчитывать, что на этот день их тяжелая обязанность скоро окончится. Но защитник оказался весьма словоохотливым и- начал свою речь с заявления, что так как кража есть преступление против чужой собственности, то необходимо проследить развитие понятия о собственности, начиная с первого лица, положившего ей, согласно утверждению Жан Жака Руссо, основание, вплоть до настоящего времени. Затем в течение часа, при благодушном попустительстве председателя, он рассматривал взгляд на собственность у народов патриархального и родового быта, а затем в Египте, Вавилоне, Риме и в средние века. Присяжные — преимущественно из торгового сословия — сидели, понурив голову. «Теперь перехожу к обстоятельствам дела», — сказал защитник и, сделав паузу, стал наливать себе стакан воды. Старшина присяжных заседателей, старик-купец с седою бородою, поднял голову, взглянул на своих товарищей, посмотрел на образ и на судей и, сказав громко: «Эхе-хе-хе-хе!», тяжело вздохнул и снова поник головой. «Я кончил», — неожиданно провозгласил защитник и, сконфуженный, сел на свое место. Надо к этому заметить, что чем меньше судебный оратор в заседании, при перекрестном допросе, обнаруживает знания дела, тем больше в его речи банальных, общих мест и пустопорожних рассуждений, так что, слушая его. иногда невольно хотелось бы повторить восклицание Альфреда де Виньи: «Моп Dieu, quel supplice! avoir une seule lete et deux oreilles par lesquelles on vient vous verser des sottises!» [63].
Но не одно количество слов составляет терния для бедных присяжных заседателей. Наравне с ним играет роль и качество слов, которыми ловко и искусственно подменивается настоящий смысл понятий и создается трескучая и сентиментальная фразеология, содействующая тому, что простые и здравые понятия уступают место болезненным и ложным. Благодаря искусно подобранным софизмам извращается правильная перспектива дела, и вместо обыкновенного слабовольного или увлеченного человека, нарушившего уголовный закон и впавшего в преступление, перед глазами присяжных изображают или мрачного злодея, или невинного агнца. «Я восстаю, — писал в своей статье о деле Тичборна И. П. Закревский, бывший в то время убежденным защитником суда присяжных, — против превращения суда, в котором заседают присяжные, в арену для высказывания софизмов, для возбуждения всякого рода эмоций в судящих и слушающих, для разрисовки ненужных психологических этюдов, для представления зрелищ, как говорил Миттермайер, которые бы и дамам нравились (dafi die Damen auch dabei ihrVergnugen haben)». Некрасов со свойственной ему поэтической чуткостью подметил и охарактеризовал проявление этого словесного блудословия. «Перед вами стоит гражданин чище снега Альпийских вершин!» — восклицает у него защитник. А что говорит обвинитель, явствует из утешения поэта подсудимому: «А невинен — отпустят домой, окативши ушатом помой». Нет сомнения, что эти крайности, практические примеры которых я уже приводил в своих воспоминаниях, не могут не вызывать невольной реакции в душе присяжных заседателей и не нарушать равновесия в их суждениях. Самая форма выражений повсюду, где относительная истина вырабатывается путем словесных прений, будет ли то суд, ученый диспут или законодательное собрание, играет немаловажную роль. Грубость или пошлость выражений оставляют свой след на слушателях, иногда совершенно противоположный той цели, с которой они были употреблены. Вообще говоря, шуточки, язвительные выходки и дешевое остроумие не находят себе отголоска у присяжных заседателей, которые именно потому, что для них суд дело не обычное и не повседневное, желают и ищут серьезной обстановки для той работы, к которой государство призывает их совесть. Такие выходки, оскорбляя в некоторых из присяжных чувство эстетического такта, почти у всех идут вразрез с их нравственным настроением. Один присяжный заседатель рассказывал мне, какое тяжелое впечатление произвело на него и на его товарищей начало речи обвинителя по делу о дворнике, который в сообществе с кухаркой совершил кражу у ее хозяев. «Господа присяжные заседатели! — развязно начал обвинитель. — Жил-был дворник, и жила-была кухарка. Снюхались они и…» — «Разве можно так говорить на суде? — негодовали присяжные. — Ведь это не за чаем в трактире!» Я замечал со своей стороны, что обычно присяжные заседатели хранят серьезное молчание даже и тогда, когда показания свидетеля заставляют судей невольно улыбнуться, и никогда во время двенадцатилетней работы с присяжными заседателями не видел я их смеющимися даже в такие минуты, когда публикой овладевал неудержимый хохот.
Те, кто кричит против отдельных оправдательных приговоров присяжных заседателей, грешат тем, что или не знают, или не хотят знать о громадной работе присяжных, почти ежедневно совершающейся на всем пространстве европейской России, за исключением окраин, и о той массе вполне правильных приговоров, о которых никто из хулителей даже и не упоминает. Свойственное нашему обществу забвение «вчерашнего дня» сказывается и в этом случае. Решения присяжных, дававшие нравственное удовлетворение общественной совести суровым и заслуженным словом осуждения виновного, никогда не вспоминаются там, где общественная неосведомленность или предубеждение, не разбирая причин оправдания, выдвигают огульное обвинение против этого суда. А между тем я уверен, что каждый судебный деятель может припомнить в своей практике не одно из так называемых громких дел, в которых, несмотря на усилия блестящих представителей адвокатуры, присяжные — и подчас довольно скромного состава — вынесли обвинительный вердикт, не поддавшись «внушению» красивых слов и ярких декораций и соблазну снять с себя тяжесть ответственности, ссылаясь на услужливое сомнение или замещая настоящего виновного отвлеченными подсудимыми, о которых уже говорил в начале этих страниц. Я не могу не вспомнить без глубокого уважения к суду присяжных ряда процессов, где они с честью разобрались в самых сложных обстоятельствах и свято исполнили свой долг перед обществом. Дела Овсянникова (о поджоге паровой мельницы), игуменьи Митрофании (о подлоге векселей и духовного завещания) говорят сами за себя. Но и по менее громким, хотя иногда еще более сложным делам, по которым мне приходилось выступать обвинителем или председательствовать (обвинительные речи и руководящие напутствия по которым собраны в моей книге «Судебные речи»), я не могу указать ни одного решения присяжных, которое оставило бы в моей душе впечатление поруганной правды и оскорбленной справедливости.