Параллелью и контрастным фоном для подобного «перевернутого зрения», когда отдаленное прошлое видится крупней и светлей, чем окружающая тягостная реальность, выступил на протяжении 1990-х гг. массовый кризис доверия к каким бы то ни было социальным и государственным институтам России (за исключением армии и православной церкви). Отказ в доверии президенту и парламенту, судебным инстанциям, политическим партиям, виднейшим политикам сопровождался ростом коллективной подозрительности россиян в отношении самих мотивов деятельности как высших государственных чиновников, так и влиятельных частных лиц — крупных предпринимателей, руководителей массмедиа и др. В массе крепла уверенность, что «всем заправляет мафия», что «все коррумпированы», что государство не функционирует, а в стране царят безвластие, грабеж и разлад. По контрасту с устойчивыми советскими стереотипами, с одной стороны, и ожиданиями первых лет перестройки, с другой, росла неуверенность в будущем, особенно — у «промежуточной» группы сорока-пятидесятилетних. Эти настроения подхватывали и поддерживали не только малотиражные коммунистические или почвеннические газеты. Их муссировала популистская по своим ориентациям и риторике скандальная пресса, тиражировала сенсационная криминальная телехроника, пытались использовать, компрометируя друг друга, различные группировки лиц, приближенных к власти.
Больше того, по мере разрыва между властью и наиболее квалифицированными, активными, динамичными подгруппами российского общества, между властью и общественным мнением, между властью и всем населением России во второй половине 1990-х гг. — после первой чеченской войны, событий в Югославии, а затем второй Чечни — шел процесс политической, а отчасти и экономической изоляции России в мировом общественном мнении. Как ни парадоксально, внутри страны он привел к тому, что и власть, и население, и большинство средств массовой коммуникации не сговариваясь, но вполне единодушно сконцентрировались на значении, символах и символическом престиже национального целого, причем проецировали этот престиж преимущественно в прошлое. Все сколько-нибудь проблематичное, болезненное из образов далекого прошлого при этом последовательно вытеснялось, так что само оно превращалось в перечень утрат «за годы советской власти». Травматические же воспоминания о советской истории, поднятые перестроечной публицистикой и отозвавшиеся в негативных массовых оценках советского строя на рубеже 1980–1990-х гг., теперь сами были во многом перенесены на эти годы, правление Горбачева и Ельцина, которые-де и «довели страну до нынешней разрухи». Лучшим временем в массовом сознании становилась эпоха Брежнева, излюбленным предметом интеллигентской идеализации — последние Романовы.
Историко-патриотический роман как рыночный продукт и социальный факт
К середине 1990-х гг. издание исторических романов в расчете на массовое потребление встает в России на коммерческую основу. Серию «Тайны истории в романах» создает одно из наиболее мощных частных издательств — «Терра». Библиотечки «Россия. История в романах», «Государи Руси Великой», «Сподвижники и фавориты», «История отечества в событиях и судьбах», «Вера», «Вожди», «Великие», «Россия. Исторические расследования» и т. п. начинают выходить в частных издательствах «Армада», «Лексика» и ряде других. Объявленный тираж этих серийных книг — как для всей массовой беллетристики сегодня — обычно составляет от 10 до 20 тысяч экземпляров.
Некоторые из этих романов были написаны и даже впервые опубликованы в конце 1980-х — начале 1990-х гг., но теперь они приходят к читателю как массовый продукт деятельности частных предпринимателей: в рамках единой издательской серии, в типовой глянцевой обложке и через самые массовые, рыночные каналы. Они предъявлены покупателю как прохожему. Иными словами, предлагаются читателю в его социальном и культурном качестве «любого» — на прилавках или в киосках на вокзалах и крупных станциях железной дороги, в продуктовых магазинах, вестибюлях метро, в подземных переходах, их разносят в пригородных электропоездах.
Дело не просто в расширении масштабов торговли исторической или другой массовой книгой: подобное расширение фактически означает для социолога перестройку всей системы каналов распространения печатных изданий. Однако у функционирования подобной литературы есть теперь еще две важные особенности. Впервые в пореволюционные годы книги данного жанра предъявляются читателю как чисто коммерческий продукт, а не элемент пропагандистской системы государства, вне его прямого идеологического заказа или диктата, вне его монопольного финансового, экономического, социального обеспечения. Кроме того, на этот раз — в отличие от периодов взлета исторической романистики и читательского интереса к ней в 1930-е и особенно в 1970-е гг. — это их доминантное положение на рынке и в круге актуального чтения жителей России никем не оспаривается. У данной версии национального прошлого впервые в российской культурной истории XIX–XX вв. фактически нет идейного и художественного конкурента. Характерно, наконец, что подавляющее большинство авторов этих романов — вчерашние газетчики, рядовые члены Союза журналистов или Союза писателей. В любом случае — это люди без собственных имен, без литературных биографий и писательских репутаций. Перед нами, как и полагается массовому изделию, серийная и анонимная словесная продукция эпигонов. Так она далее (на примере нескольких серий исторических романов издательства «Армада») и будет здесь исследоваться.
Об историческом романе вообще и в России — в частности
Исторический роман в литературах мира — это роман о Новом времени, о процессах социальной и культурной модернизации Запада, прежде всего о модернизации Европы. Характерно, что в аннотированный указатель избранной исторической романистики Д. Мак-Гарри и С. Уайта (заведомо неполный, но единственный такого рода доступный мне) включено: романов об античной эпохе — 337, о Средних веках и периоде Возрождения — 540, о Западе после 1500 г. — 4015 (из них о Европе — 2052, о США — 1579)[252]. В самом общем плане исторический роман в условной, фикциональной, нередко даже притчевой форме представляет конфликты перехода от родового, статусно-иерархического социального строя с его традиционными формами отношений (прежде всего — отношений господства и авторитета), жестко предписанных сословных, клановых, межпоколенческих, половых и семейных связей к современному, буржуазному миропорядку, индивидуалистическому этосу, разным видам «общественного договора» и представительным формам выборной власти. В центре такого рода романов — «человеческая цена» подобного перехода для людей власти, высшей аристократии, военной и церковной элит (вообще по преимуществу — традиционной элиты), — с одной стороны, и для «нового» героя, обедневшего дворянина, представителя третьего сословия, «маленького человека», часто — женщины или юноши, которые первыми в роду, в своей семье получают собственную биографию, «делают» ее и так или иначе оказываются в средоточии сословных, династических, конфессиональных, межгосударственных конфликтов эпохи, — с другой (важный и популярный у читателей вариант массового исторического романа — biographie romancée политического лидера, гения литературы и искусства[253]).
Стратегические различия в трактовке этих тектонических процессов представителями разных — «восходящих» и «нисходящих», в терминах К. Манхейма — общественных групп, которые находятся в разных социальных ситуациях и исторических обстоятельствах, ориентируются на разных потенциальных партнеров и «адресатов» и чьи усилия к тому же осложнены разницей в их собственно литературных ориентациях и традициях, давлением значимых для них литературных авторитетов, доминантных жанров и формул современной им словесности, дают, начиная с произведений М. Эджуорт (1800), В. Скотта (1814 и далее), А. Мандзони (1821–1823), все многообразие национальных разновидностей исторического романа в странах Европы, Северной и Южной Америки[254]. Явные пики в производстве исторических романов и широком к ним читательском интересе приходятся на периоды строительства надсословного, уже собственно буржуазного национального государства (именно тогда в исторический роман приходят лучшие литературные силы эпохи, и жанр, как у Вальтера Скотта, становится доминантным для художественной словесности, приобретает собственно литературные амбиции) или — как, например, в Германии 1930–1940-х гг. с произведениями Фейхтвангера, Генриха и Томаса Манна и других — падают на периоды кризисов, катастроф, крупномасштабных испытаний для обществ этого типа, для порожденного ими человеческого склада[255]. На рубеже XIX–XX вв., в период расцвета декадентского и символистского исторического романа, ключевой проблемой, ведущим мотивом выступает собственно культурный слом поздней античности или Средних веков, а материалом аллегорического повествования — гибель всего символического мира, «конец веры», пришествие эпохи ересей и т. п.[256]