Другой пример — тема отцеубийства, в отличие от вышеприведенной цитаты привлекавшая комментаторское внимание и тем не менее нигде не ассоциированная с едва ли не знаменитейшим в мировой литературе текстом об отцеубийстве, с речью Цицерона в защиту Секста Росция. Трудно сказать, читал ли Достоевский самое речь, но уже для Кони и Штакеншнейдера, с которыми он консультировался, она была подлежащей зубрежке классикой, да и для самого Достоевского Цицерон находился в статусе хрестоматийного автора. Росций-старший, отец Секста Росция, богатый землевладелец, был убит своими дальними родственниками ради наследства, — но им нужно было устранить еще и прямого наследника, Секста-младшего, которого они, заручившись небескорыстной поддержкой могущественного фаворита Суллы, и обвинили в отцеубийстве. Молодой Цицерон имел смелость выступить защитником и не только выиграл дело, но и назвал действительных виновников. Уже сама по себе эта ситуация (обвиненный в отцеубийстве не виновен, а тот, кто убил, — не отцеубийца) во многом похожа на ситуацию романа (Дмитрий невинен, Иван все же не совсем убийца, а Смердяков — не совсем сын), но этим сходство и исчерпывается: оба Росция были вполне добропорядочными людьми, младший давно получил от состарившегося отца доверенность на управление имением, в их отношениях нельзя было найти мотива для убийства. Однако раз уж такое обвинение оказалось предъявлено, Цицерон в своей защитительной речи говорил не только о конкретных обстоятельствах дела, но и об отцеубийстве вообще — о том, как и почему столь противное природе преступление может совершиться: «Эта чудовищность злодеяния и делает отцеубийство невероятным, если оно не обличится чуть ли не с очевидностью: если не обнаружится ни распутная юность, ни жизнь, замаранная всяческим срамом, ни мотовство, зазорное и постыдное, ни крайняя дерзость, ни безрассудство, уже недалекое от помешательства, а вдобавок к тому — отцовская ненависть, боязнь родительского наказания, друзья — негодяи, рабы — сообщники, подходящее время, удобное место, выбранное для этого дела. Словом, прямо-таки руки, забрызганные отцовской кровью, должны видеть судьи, если от них ожидают, чтобы они поверили в подобное преступление!» (Pro S. Rosc. 24, 68; источник Достоевского, к тому же навряд ли прямой, неизвестен, так что здесь приводится современный перевод[27]).
В словах Фетюковича о «совокупности фактов» и «с пальцев текущей крови» (XV, 164) можно видеть именно ассоциацию с хрестоматийным (по крайней мере, для юриста) описанием вероятного отцеубийцы, да и в речи прокурора перечислены все те же хрестоматийные приметы: разврат, буйство, позорный долг, ненависть отца, роковая связь с Грушенькой — и, конечно, кровь на руках (XV, 128). Иначе говоря, Дмитрий у Достоевского, хоть и является отцеубийцей лишь по видимости, зато изображен прямо-таки идеальным отцеубийцей, что подчеркнуто речью прокурора, но заметно лишь при сопоставлении с хрестоматийным перечнем признаков отцеубийцы у Цицерона, — и трудно поверить, что столь точное совпадение с не просто общедоступным, но почти общеобязательным образцом может быть случайным. Таким образом, принципиальная возможность присутствия в тексте «Братьев Карамазовых» более или менее прямых ассоциаций с античной хрестоматией навряд ли целесообразно подвергать сомнению.
Возвращаясь к «существенному единству целого», можно также утверждать, что в момент написания предисловия, то есть осенью 1878 года (XV, 450), Достоевский обещал читателям, что «Житие великого грешника» будет обладать сюжетным единством, и подкрепил свое обещание хрестоматийным определением сюжетного единства. Из этого следует, что уже в первом томе «Жития», в «Братьях Карамазовых», должны содержаться некие значимые сведения о сюжетном плане в целом, иначе говоря, о дальнейшей жизни А. Ф. Карамазова, биографом которого объявлен автор. Герой жизнеописания уже на первых страницах романа представлен послушником старца Зосимы, а чуть ниже Достоевский объясняет, что именно означает такое послушание: «Старец — это берущий вашу душу, вашу волю в свою душу и свою волю. Избрав старца, вы от своей воли отрешаетесь и отдаете ее ему в полное послушание с полным самоотрешением» (XIV, 26). Старец избирается добровольно, но связь с ним неразрушима: «<…> на всей земле нет, да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить <…> от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его. Таким образом, старчество одарено властью в известных случаях беспредельною и непостижимою» (XIV, 27). Алексей Карамазов никогда от послушания разрешен не был, а следовательно, все, что он сделал или сделает, может сделать лишь во исполнение воли своего старца, так что допустимо говорить об их личностном континууме. В этом смысле показательно, что даже в седьмой книге романа Достоевский все еще пишет о «главном, хотя и будущем герое рассказа» (XIV, 297), подчеркивая курсивом, что Алеша — пока не герой своего же собственного жизнеописания, так как он все еще в монастыре и не приступил к предназначенному ему послушанию. Превращение Алеши в действительного «героя рассказа» отмечено заключительной фразой седьмой книги: «Через три дня он вышел из монастыря, что согласовалось и со словом покойного старца его, повелевшего ему „пребывать в миру“» (XIV, 328).
Таким образом, жизнь А. Ф. Карамазова как героя «Жития великого грешника» допустимо рассматривать как историю его послушания умершему старцу, что подтверждается и предсмертным волеизъявлением Зосимы: «Мыслю о тебе так: изыдешь из стен сих, а в миру пребудешь как инок. Много будешь иметь противников, но и самые враги твои будут любить тебя. Много несчастий принесет тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь, и жизнь благословишь, и других благословить заставишь — что важнее всего» (XIV, 259). Эти слова справедливо воспринимаются Алешей и монахами как завет, однако другие (и исполнившиеся в пределах «Братьев Карамазовых») пророчества старца имеют более традиционную для всякого пророчества иносказательную форму — земной поклон, евангельский стих, — так что если есть подобное пророчество и об Алеше, оно может быть признано сюжетообразующей парадигмой «Жития великого грешника». Сюжетообразующая парадигма — достаточно распространенный литературный прием[28], однако обычно исследователь располагает сразу и парадигмой, и ее сюжетной реализацией, как в случае с картинками на стене в «Станционном смотрителе» или с песней девушек в «Евгении Онегине». Но применительно к «Житию великого грешника» речь может идти лишь о нереализованной парадигме, а потому и результатом работы может быть лишь гипотеза, которую, тем не менее, я решаюсь предложить.
Итак, сказав Алеше о его иноческом назначении, старец обращается к своим гостям: «Отцы и учители мои, <…> никогда до сего дня не говорил я, даже и ему, за что был столь милым душе моей лик сего юноши. Теперь лишь скажу: был мне лик его как бы напоминанием и пророчеством. На заре дней моих, еще малым ребенком, имел я старшего брата, умершего юношей, на глазах моих, всего только семнадцати лет. И потом, проходя жизнь мою, убедился я постепенно, что был этот брат мой в судьбе моей как бы указанием и предназначением свыше, ибо не явись он в жизни моей, не будь его вовсе, и никогда-то, может быть, я так мыслю, не принял бы я иноческого сана и не вступил на драгоценный путь сей. То первое явление было еще в детстве моем, и вот уже на склоне пути моего явилось мне воочию как бы повторение его» (XIV, 259). Далее, в биографических заметках о старце Зосиме, первый раздел озаглавлен «О юноше брате старца Зосимы» (XIV, 260–263), и оттуда мы узнаём мирское имя старца Зосимы — Зиновий, а также имя его брата — Маркел. В черновых набросках к роману оба имени отсутствуют.
В. Н. Топоров в статье о значимых именах у Достоевского упоминает и о Маркеле с Зиновием, связывая их с Марком Ивановичем и Зиновием Прокофьевичем в «Господине Прохарчине» и отмечая, что Марк и Зиновий совмещаются в святцах 30 октября[29]. К этому можно добавить, что Марков в году тринадцать, а Зиновий один, то есть в антропонимической паре «Зиновий-Марк» отмечен Зиновий, и что в небогатых семьях существовала практика своеобразной экономии именин, когда (как известно, например, из «Лотерейного бала» Григоровича) второго, а то и третьего ребенка называли по тем святым, которые поминались в именины первенца или одного из родителей. Можно сказать, следовательно, что сюжетное родство Марка и Зиновия в «Господине Прохарчине» отражает антропонимическую стратегию их социальной среды, отчасти возводимую к календарному коду. Но имя Маркел, созвучное имени Марк и, скорей всего, связанное с ним этимологически, — все-таки совсем другое имя, и святые Маркелы поминаются в совсем другие дни (семь раз в году, причем с Марком Маркел совпадает 29 декабря, а вот с Зиновием и даже с распространенным Зосимой, у которого в году одиннадцать дней, не совпадает вообще). Притом имя Маркел — довольно редкое, особенно рядом с Марком, что видно по сравнительной частотности фамилий «Марков» и «Маркелов», а в дворянской среде Маркел и вовсе малоупотребителен.