— Что это ты, Петрик, так мрачно настроен? Смотри — весна на дворе, скоро снег начнет таять и житье полегче станет, — утешал я его.
— Наслушался я тут от очевидцев о лучшей жизни. Ты не можешь себе представить, что происходит сейчас в России, — говорил Матушкин, угрюмо качая головой. — Гибнут целые округи от голода. Недавно вернулся обратно в лагерь из командировки знакомый ветеринар. Побывал в Киеве и в Ростове на Дону. Ни одна страна в мире ничего подобного никогда не переживала. Прежде всего — страшные опустошения в деревне от коллективизации. Мы считали, принимая в соображение советскую привычку выражать все в процентах, во что обошлась народу коллективизация. Брали только официальные данные. И у нас получились страшные цифры, невероятные цифры! Вот, например, раскулаченных по первому разряду пять процентов всего деревенского населения. Это миллион дворов или четыре с половиною миллиона душ. Около миллиона или полутора из них в лагерях, а остальные погибают в ссылке, в спецпоселках. Но с остальным деревенским населением расправились и еще круче. Раскулаченных по второму разряду по нашим подсчетам было в два раза больше, чем раскулаченных по первому разряду, то есть девять миллионов душ. Их лишили имущества, предоставили им умирать, как они хотят. Такое ограбление иначе и нельзя назвать, как приговором к голодной смерти. Общее количество вычищенных из колхозов и раскулаченных по второму разряду достигает шестнадцати миллионов. Три четверти из них погибли или погибают от голода. За год — восемь — десять миллионов покойников. И ведь это, повторяю, по официальным данным. Ветеринар рассказывает: уже теперь вымерли целые деревни. Улицы пусты и мертвы — все живое или умерло, или съедено. Ни собачьего лая, ни кошачьей фигуры в деревне. Летом все травой да бурьяном порастет. А в городах что делается! В Ростове на Дону специальные команды не успевают подбирать мертвецов. Из деревень все, кто могут, бегут вопреки запрещению властей. В городе свободно продают «фондовый хлеб» по четыре с полтиной кило. А вывезти из города нельзя ни грамма. Стоят заставы и все отбирают. Деревня обречена на полную гибель. Тут вот еще зоотехник ездил покупать для лагеря скот в совхозах. Так что рассказывает — поверить трудно. Скот, согнанный в одно место — болеет. Еще кормов для него нет, помещений нет. И все это делается по распоряжениям сверху. Происходит вполне сознательное истребление властью всего крестьянского достояния. Властью над крестьянским хозяйством поставлен крест, оно обречено на гибель и замену колхозами, управляемыми правительственными эмиссарами. Крестьянство, как класс, перестает существовать.
Матушкин замолчал и мрачно задумался.
— Сталин решил сразу построить социалистическую деревню при помощи дубины, — сказал я.
— Сталин? А ты уверен в единодержавии Сталина? Я нет. Помнишь комиссию Орджоникидзе по ревизии ГПУ? Чем она кончилась? Да, ничем. Сталин мечтал было наложить руку на ГПУ, да не тут-то было. Так с полгода, поговорили в угоду ему о вредительстве с усмешкой и, якобы перестали верить во вредительские дела. А теперь снова принялись за прежнее. Вон в Сибири был «процесс организаторов голода». Обвиняли каких-то там своих заправил, якобы они голод организовывали с вредительской целью. Своих партийных даже расстреляли. А кто организует голод? В стране, где все продовольствие в одних руках — в руках правительства — кто организует голод?
Матушкин прав — все рушится. А между тем был момент, когда коммунистический мир должен был бы погибнуть. Весь поглощенный борьбой с крестьянством, он бросил на этот фронт все свои силы. И, казалось, в грохоте вспыхивающих всюду неорганизованных восстаний уже слышится грозное предупреждение насильникам о последнем их часе. Какое удобное время было для удара по власти темных сил с тыла. Но этого тылового удара не последовало. И вот восемь миллионов мертвецов и четыре с половиной миллиона раскулаченных обескровили крестьянство. Исчез крестьянин на Руси, превратился в колхозника!
* * *
Измученный рассказами Матушкина, я лежал на нарах в палатке и смотрел на бледный свет лампы, на дремлющего у печки дневального. Завтра опять начнется то, что и сегодня. Опять остро почувствовал себя зажатым в тесно сдвинувшихся стенах, опять на дне колодца.
За эти годы и воля стала уже не та и сам я уже сдал. Недалеко и время упадка сил. Настанет и оно. Что-тогда?
В моем воображении проходят виденные мною толпы инвалидов, идущих из лагеря в ссылку. Их радость и надежда на лучшее сменяется очень скоро отчаянием, ибо их удел — постепенное угасание от голода. Разве я сделан из другого теста? Разве я не один из русских — одна капля людского русского океана, обреченная, как и многие капли на гибель?
И вновь во мне вспыхнуло неукротимое желание поставить на карту свою жизнь. Бежать, во что бы то ни стало бежать! Дело идет к весне. Эх, если бы я был в зверосовхозе, как бы облегчилась тогда эта задача!
Только к утру я забылся тяжелым сном. А вышло, что уж именно, утро вечера мудренее. Ибо утро расцвело чудом.
В конторе у нас все было по-прежнему; так же спали на столах, так же посреди комнаты топилась печка.
— Тут есть относительно вас телефонограмма, — сказал дежурный.
Я читал и не верил своим глазам: телефонограмма извещала об откомандировании меня обратно в зверосовхоз, по распоряжению управления Белбалтлага.
Шесть утра. В единственное окно моей кабинки пробился луч весеннего солнца. Обстановка кажется мне мало вероятной: около единственной моей постели — столик, на нем точные технические весы в стеклянном колпаке, на левой стене, на полках книги, далее, за столом у правой стены — железная печь — необходимая принадлежность каждой лагерной кабинки. Без неё всякая кабинка называется просто сараем. Некоторое время я ничего не могу понять — потом ощущаю себя вырвавшимся из канального пекла, радостно вскакиваю и, зажмурившись от солнца, решаю подремать еще и валюсь обратно в кровать.
Но уже в следующую минуту я на ногах, весело напеваю, одеваюсь и вообще прихожу окончательно в себя.
Моя кабинка как раз позади крольчатника у противоположного фронтальному выхода в лес. Вокруг тающий снег, лужи, вытаявшие кочки. Я иду по коридору крольчатника мимо анфилады секторов — слева маточных, справа выгулов для молодняка. Двери маточных отделений уже раскрыты, всюду идет работа по первому утреннему поению и кормлению животных. Стукают открываемые и закрываемые дверцы клеток, глухо звякают железные черпаки о кормушки.
В кроличьей кухне Якубов весело меня приветствует. Он заменил здесь кулака Ялтуховского и был свидетелем войны между Туомайненом и Александровым.
— Мы думали — крольчатнику конец будет, — рассказывает Якубов. — Вместо вас Сердюков назначил Ивана Ивановича Богушевского. Тот в кролиководстве совсем ничего не понимает, а сам вид такой на себя напустил, будто что и знает. Ну, мы все, конечно, его ведь и раньше знали — трепач и больше ничего. Работать, конечно, он не мог. Распоряжений никаких никому не дает и стал каждый делать свою работу как хотел и как умел. Кто дачу воды стал сокращать или совсем не давать кроликам, кто кормежку сокращать. Начался тут такой беспорядок, что, право, удивительно как это тут все цело еще осталось. Ну, ежели бы такая волынка еще несколько месяцев продержалась — пришлось бы нам не иначе лавочку закрывать.
— Как же Сердюков на это все смотрел?
— Да, как вас увезли тогда, почитай что ни разу и не был в крольчатнике.
— А Карлуша?
— Карлуша у себя в питомнике только бродил. Сюда ни ногой.
Разсказывая о крушении Александрова, Якубов оживился и весело тараторил:
— Вот как в кино, не иначе получилось это все. Мы еще и не чуем, что Александрова в конверт запрятали, а Карлуша уже пришел в крольчатник. Молчит Карлуша, ходит везде и глядит. Потом после разъяснилось, за Константином Людвиговичем срочно было послано. Того на аэроплане из Соловков вывезли. Ну, конечно, как приехал Константин Людвигович так и работа настоящая началась. Вы осенью сдавали крольчатник, почитай, пятнадцать тысяч было животных, а осталось три или даже меньше.
Из кухни я пошел бродить по всему обширному хозяйству. За шесть месяцев моего отсутствия лицо Повенецкого зверосовхоза сильно изменилось. ГПУ продало зверосовхоз «Союзпушнине» и теперь он обслуживался наполовину вольными, наполовину заключенными. Такое смешение персонала наложило на лагерную жизнь свой отпечаток. Большинство вольных были или родственники заключенных, или бежавшие от паспортизации.
Директор Туомайнен встретил меня по возвращении из бездн канального строительства Белбалтлага с нескрываемой радостью. Впрочем, радость эта объяснялась довольно прозаическими причинами. За мое отсутствие помер зоотехник питомника и завзверсекцией Михайловский и в хозяйстве не осталось людей опытных в звероводстве. Временно ведал питомником Уманский, подлежащий через месяц освобождению из лагерей. Я назначался Туомайненом на его место.