стремящиеся стать на один уровень с предметами, их окружающими, и всегда живая сила страстей приводит к тому, что по истечении сотни лет жестоких наказаний колесование внушает не больше страха, чем прежде внушала тюрьма. Для достижения цели наказания достаточно, чтобы зло наказания превышало выгоду, достигаемую преступлением, и в этот излишек зла должна входить также неизбежность наказания и потеря выгод, которые могло бы доставить преступление. Все, что свыше этого, является излишним и, следовательно, тираническим
{42}, [484].
Доводы Беккариа вкупе с аргументами, сформулированными философами Вольтером и Монтескье, способствовали запрету в Восьмой поправке к Конституции США «жестоких и необычных наказаний». К этой поправке обращаются и в наши дни, чтобы сузить диапазон типов смертной казни, узаконенных в Соединенных Штатах, и многие юридические эксперты считают, что окончательная отмена смертной казни как неконституционной — всего лишь вопрос времени [485].
В эпоху Просвещения мишенью рассуждений, по сей день сохраняющих свою актуальность, становились и другие формы варварства. Еще один великий утилитарист XVIII в., Иеремия Бентам (1748–1832), сформулировал первый систематический довод против криминализации гомосексуальности:
Что до причинения первичного ущерба, очевидно, что это никому не доставляет боли. Напротив, это дарит удовольствие… Оба партнера того желают. Если один из них принуждается, это уже другое деяние — не то, что мы имеем здесь в виду. Это уже преступление, имеющее совершенно иные последствия, — это причинение вреда; форма изнасилования… Что же касается опасности помимо боли, эта опасность, если она и есть, заключается в подаваемом примере. Какой же подается пример? Склонение других к участию в таких же деяниях; но эти деяния, как уже было доказано, не причиняют никому никакой боли [486].
Бентам также сформулировал довод против жестокого обращения с животными, на который и в наши дни опираются зоозащитники:
Может наступить день, когда остальная часть мира животных обретет те права, которые не могли быть отняты у них иначе, как рукой тирании. Французы уже открыли, что чернота кожи не есть основание для того, чтобы без какой-либо защиты бросить человеческое существо на волю мучителя. Может наступить день, когда люди признают, что число ног, шерстистость кожи или завершение os sacrum [крестца] — столь же недостаточные основания для того, чтобы предоставить чувствующее существо той же судьбе. Что еще должно прочерчивать эту непреодолимую границу [между человеком и животным]? Обладание разумом или, возможно, речью? Однако взрослая лошадь или собака несравненно более рациональные и общительные существа, чем младенец в возрасте одного дня, одной недели или даже одного месяца. Но предположим даже, что верно обратное. Что это означает? Вопрос не в том, могут ли они рассуждать или могут ли они говорить, но в том, могут ли они страдать [487].
Бентам сопоставляет незначимую с точки зрения морали разницу в цвете кожи людей и разницу в физических и интеллектуальных характеристиках биологических видов, и это не просто сравнение. Тем самым он предлагает нам поставить под сомнение свою инстинктивную реакцию на внешние признаки живых существ (реакцию системы 1, если угодно) и с помощью рассуждения прийти к последовательным убеждениям о том, кто заслуживает прав и защиты.
Стимулировать когнитивную рефлексию, проводя аналогию между защищенной группой и уязвимой, — популярный прием, применяя который проповедники нравственности подталкивают людей к осознанию собственных предубеждений и нетерпимости. Философ Питер Сингер, интеллектуальный преемник Бентама и самый последовательный современный защитник прав животных, называет этот процесс расширением круга [488].
Чаще всего такую аналогию проводили с рабством. В эпоху Просвещения имелось мощное аболиционистское движение, порожденное рассуждениями Жана Бодена (1530–1596), Джона Локка (1632–1704) и Монтескье (1689–1755) [489]. Доводы Локка и Монтескье против рабства легли и в основу критики ими абсолютной монархии, а заодно настойчивого требования, чтобы правительства законно облекались властью только с согласия подданных. Отправной точкой этого рассуждения стало опровержение посылки о естественной иерархии, о справедливости какого бы то ни было деления на аристократов и простолюдинов, вассалов и сюзеренов, хозяев и рабов. «Мы рождаемся свободными, так же как мы рождаемся разумными», — писал Локк {43}, [490]. Люди по определению мыслящие, чувствующие, сознающие существа, и ни один не обладает естественным правом угнетать другого. В «Двух трактатах о правлении» (Two Treatises of Government), в главе, посвященной рабству, Локк развивает эту мысль:
Свобода людей в условиях существования системы правления заключается в том, чтобы жить в соответствии с постоянным законом, общим для каждого в этом обществе и установленным законодательной властью, созданной в нем; это свобода следовать моему собственному желанию во всех случаях, когда этого не запрещает закон, и не быть зависимым от непостоянной, неопределенной, неизвестной самовластной воли другого человека, в то время как естественная свобода заключается в том, чтобы не быть ничем связанным, кроме закона природы [491].
Основополагающую мысль, что равенство — это норма в отношениях между людьми, Томас Джефферсон (1743–1826) использовал для обоснования демократической формы правления:
Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью. Для обеспечения этих прав людьми учреждаются правительства, черпающие свои законные полномочия из согласия управляемых {44}.
Может, Локк и надеялся, что его труды вдохновят одно из величайших достижений в истории человечества — развитие демократии, но он вряд ли мог предположить, что под их влиянием будет совершен и другой прорыв. В предисловии 1730 г. к своему сочинению «Некоторые размышления о браке» (Some Reflections upon Marriage) философ Мэри Эстел (1666–1731) пишет:
Если абсолютная власть не нужна в государстве, почему же она необходима в семье? Или если она необходима в семье, то почему не в государстве? Поскольку нет таких причин для одного, которые не послужили бы подкреплением другого… Если все мужчины рождаются свободными, то почему же все женщины рождаются рабынями? А кем же им быть, когда зависимость от непостоянной, неопределенной, неизвестной самовластной воли мужчины и есть совершенное состояние рабства? [492]
Звучит знакомо? Эстел умело присвоила доводы Локка (включая фразу «совершенное состояние рабства»), чтобы расшатать основы угнетения женщин, и это позволяет считать ее первой английской феминисткой. Задолго до того, как превратиться в организованное движение, феминизм появился на свет в качестве обоснованного рассуждения, которое вслед за Эстел подхватила философ Мэри Уолстонкрафт (1759–1797). В сочинении «В защиту прав женщин» (A Vindication of the Rights