как в ремесле, ведущий к созданию механического продукта, прагматический и формальный. Но в более высоком смысле человеческая деятельность во всех областях жизни носит «субстанциальный» характер и в основе её лежит истина реальных вещей и отношений, необходимое содержание народной жизни, всемирной истории. Плоды субстанциальной деятельности нерукотворны, они
не сделаны, а входят в общий органический процесс развития. Энгельс ссылается на Гегеля в письме к Вере Засулич от 23 апреля 1885 года, говоря, что революцию нельзя «сделать», даже ценой величайшего героизма: «Люди, хвалившиеся тем, что
сделали революцию, всегда убеждались на другой день, что они не знали, что делали, – что
сделанная революция совсем не похожа на ту, которую они хотели сделать».
Теперь более ясен взгляд Гегеля на отношения искусства к философии. При всём их различии, они прежде всего едины в своём «субстанциальном» содержании. Деятельность художника нельзя смешивать с мышлением философа, но прежде всего (так же, как деятельность философа) её нельзя смешивать с явлениями риторики, лишёнными объективно сущего всеобщего содержания. Если же это содержание имеется, то, как электрический ток, оно будет действовать неуклонно, вызывая акты человеческой воли и формы мышления или формы-образы высокой духовной ценности. Так и наоборот, если этого объективного потенциала нет, то никакие усилия механического ремесла и никакие приёмы внутреннего выражения личности или натяжки и хитрости, награды и поощрения не сделают чуда, не создадут что-нибудь значительное.
Из сказанного ясно, что в этой системе взглядов не может быть и речи о служебной роли искусства как внешнего средства для распространения истин, установленных наукой. Конечно, влияние подлинного искусства на умы людей очень велико, полезно и благотворно. С другой стороны, в процессе достижения определённых человеческих целей не только искусство, но и сама наука может иметь служебную миссию. Но «освобождаясь от своей подчинённой роли, – поясняет Гегель в “Эстетике”, – мысль, свободная и самостоятельная, восходит к истине, в сфере которой она становится независимой и наполняется только своими собственными целями». Присутствие истины есть объективное содержание художественного произведения, а что может быть полезнее для общества, чем истина? Но истина присутствует в нём «сама по себе», а не как рассудочное научение. Так, истина содержания «Анны Карениной» не сводится к тем сведениям о помещичьем быте второй половины прошлого века, которые с пользой для нас можно извлечь из романа Толстого. «Виндзорский автопортрет» Леонардо содержит минимум информации, но горькая истина старости выражена в нём с потрясающей глубиной «сама по себе».
Если достоинство художественного произведения заложено прежде всего в его содержании и всякое отступление от истины вредит ему, то как быть с высоким искусством тех времён, когда люди ещё не знали, что Земля вертится вокруг Солнца, и понимали систему мира неправильно? Это возражение не затрагивает существа гегелевской позиции. Он говорит не о знаниях и не о «правильности» идей художника, а о том, что глаголет его устами. Хотя бы наивно и даже в форме заблуждения, но без пустой риторики, которой, к сожалению, немало во всяком многознании. Исторически это могут быть и часто бывают уста младенца. Известно, что история искусства не совпадает с абстрактно взятой лестницей просвещения. Здесь всё идёт по другому счёту. Шекспир знал меньше современного школьника, но это не значит, что искусство безразлично к истине, а значит только, что школьный количественный масштаб не применим к объективному диалектическому пониманию истины. Она имеет свою качественную сторону. Шекспир был умён, но ум нельзя измерять формальной абстракцией, важнее всего то, что самый ум у него был умён, другими словами, что самым глубоким содержанием его было то, что Гегель назвал «бытием в бытии». С этой точки зрения Шекспир ближе к истине, чем любой современный доктор философии, хотя философия – такая важная наука.
История литературы может доказать, что образ Гамлета сложился под влиянием философского скептицизма XVI в. Тем не менее привести содержание пьесы к философским идеям, даже заимствованным у такого глубокого мыслителя, как Монтень, нельзя. Скорее нужно искать общую историческую матрицу, раскрывшую на исходе эпохи Возрождения новый обширный кругозор «истинно сущего бытия». Эстетическая идея (в отличие от философской), по словам Канта, есть представление, заставляющее много думать, хотя никакая определённая мысль или понятие не может быть адекватной ему и не может выразить эстетическую идею посредством слов. Гегель не вполне согласен с этим, полагая, что эстетическую идею можно перевести на язык разума (он пишет об этом уже в статье 1802 года «Вера и знание»), но при том непременном условии, что мы будем отличать понятие истины в «субстанциальном», шекспировском смысле от понятия истины формальной, рассудочной (также необходимого на своём месте).
Примером гегелевского взгляда на роль «эстетической идеи» в художественном произведении может служить его разбор одной из самых глубоких трагедий Шекспира. Гамлет в сущности тот же Эгист Эсхила и Софокла. Отец Гамлета, король, убит, а мать вышла замуж за убийцу. Но разница в историческом содержании очень велика. В древней трагедии мы видим столкновение равных прав – материнского права родства и отцовского права государства, цивилизации. В глазах греческих поэтов убийство Агамемнона – тирана-властителя нового типа – нравственно оправданно, а месть за убийство отца оправдана утверждением нового государственного порядка, поддержанного олимпийской религией. И везде, где совершается трагическое столкновение равных прав, греческая трагедия остаётся вечным образцом.
Другое дело драма Шекспира, она имеет своей основой другой уровень развития субъективной воли, частного интереса, свирепую сечу таких несгибаемых характеров, как Макбет или Ричард Третий.
Гегель ещё в «Феноменологии духа» назвал эту ступень «духовным царством животных» и в «Эстетике» развивает ту же мысль. В этом мире убийство отца не имеет за собой никакого оправдания, это просто «неслыханное преступление», поэтому и месть Гамлета была бы лишена драматического интереса. «Коллизия в собственном смысле, – говорит Гегель, – вращается поэтому не вокруг того обстоятельства, что сын в своём нравственном акте мести сам вынужден нарушить нравственность, но вокруг субъективного характера Гамлета, благородная душа которого не создана для такой энергичной деятельности и – испытывая отвращение к миру и жизни, разрываемая между решением действовать, попытками действий и приготовлениями к исполнению намеченного, – гибнет в результате собственных колебаний и внешнего стечения обстоятельств». Наряду с Гёте Гегель является создателем самой популярной версии гамлетизма, вошедшей в умственный обиход человечества.
Зная топику Гегеля, т. е. обычные мотивы и образы его философского мышления, нетрудно понять, что Гамлет был для него ещё одним типом «прекрасной души», которая в своём моральном совершенстве чуждается реального мира, погружена в собственную рефлексию и не может принять условий энергичной деятельности, которая поставила бы её на уровень других шекспировских