Да благословит Вас Бог; что касается моих смиренных и недостойных молитв, они будут всегда…
В Халках есть еще не занятые хорошие дома. Что Вы скажете об этом. (…)
Преданный Вам Леонтьев.
42. АРХИМАНДРИТУ ЛЕОНИДУ. 8 июля 1873 г., остров Халки. (близ Константинополя)[144]
Ваше высокопреподобие, отец Леонид!
Может быть, припоминая по очереди имена тех русских чиновников на Востоке, с которыми Вы встречались в Константинопольском посольстве, Вы вспомните и меня — К. Леонтьева.
Я не раз в бытностью мою (в 1867 г.) в Константинополе имел счастье беседовать с Вами и поэтому решаюсь теперь обратиться к Вам не только за советом, но и с почтительнейшею просьбой войти по-христиански в мое нравственное положение и помочь мне.
Вот в чем дело: я желаю жить при монастыре в России, и особенно при одном из подмосковных.
Не стану теперь обременять Вас, высокопреподобный отец мой, длинною повестью тех событий, которые постепенно укрепили во мне это неизменное решение. Не забудьте, что я уже не молод (мне 42 года), и верьте, что решение это — плод почти трехлетних дум и испытаний. При свидании, в котором я, с Божьей помощью, не отчаиваюсь, объяснения собственно духовные и нравственные будут легче. Но здесь я скажу Вам только вот что: я оставил службу, имею шестьсот рублей пенсии и в ожидании отъезда моего в Россию живу в величайшем уединении на известном, вероятно, Вам острове Халки.
Перед отставкой моей я был около полутора года консулом в Солуне[145]. Уже я и там давно думал о монашестве, но одно неожиданное обстоятельство так поразило меня, что я поехал на Афон с намерением даже и тайно и не дожидаясь отставки постричься, если уговорю монахов. Наши русские монахи отговорили меня спешить, но я, состоя еще на службе, взял отпуск и прожил около года на Афоне, изучая монашескую жизнь и испытывая себя, и вот убедился, что на первый раз для меня нет ничего лучшего, как пожить при хорошей обители и под хорошим руководством — как бы это сказать — в виде постоянного полумирского поклонника. Отец Иероним[146] и отец Макарий[147], известные Вам духовники Руссики[148], говорили, что мне нужно духовное подчинение и вместе с тем некоторая телесная свобода, потому что я болезнен, слишком привык к независимости и к тому же занимаюсь литературой. В этом смысле афонская келия в лесу и зависимость духовная от старца-руководителя были бы как раз по мне для начала. Но оставаться на Афоне по многим причинам теперь было бы неудобно. Упомяну только о политических обстоятельствах. Вы не поверите, какую бурю и без того причинило в греческих и турецких газетах мое временное поклонничество на Святой Горе! Игнатьев почти вынудил меня уехать оттуда для успокоения умов. Мирские греки образованного класса все очень нерелигиозны; у них нет, как у нас, ни пламенных нигилистов, ни пламенных православных, ни Нечаевых[149], желающих разрушить все общество, ни образованных дворян и богатых купцов, идущих в монахи. Где им (т. е. и грекам и болгарам одинаково) понять чувство русского человека, пресыщенного западною мудростью, не верующего во все прелести прогресса и его обещания; где им понять, что русский человек, которого они считают дипломатом и писателем, предпочитает в горе и болезни Афон Баден-Бадену![150] (…)
И вот я, в ожидании отъезда моего на родину, нанял домик на горе, в уединении, на о. Халки, и живу. Срок же моего отъезда зависит от окончания некоторых сочинении о Востоке для «Русского вестника». Быть может, я буду готов ехать этой осенью. Но куда? Уверяю Вас, отец мой, что мне отвратительно и страшно оставаться день один в гостинице, в многолюдном городе. Я желаю приехать прямо в Новый Иерусалим[151] или в другую подмосковную обитель, если Ваш ответ будет неблагоприятен. Не имея ответов от Вас или от другого игумена, я не знаю, решусь ли ехать! В Москве я не хочу быть и дня одного. Благословите ли приехать прямо к Вам и поселиться в виде опыта?
Скажу еще два о моих обстоятельствах. Я женат, детей у меня нет, с женой я брачно не живу уже около трех лет, впрочем, мы согласны, и она от всего сердца старается теперь вступить на мой путь. Я имею от нее письменное дозволение на пострижение, она дала мне его для Афона, ибо, как Вы знаете, на Востоке этого достаточно; в России, я знаю, это иначе, вследствие бюрократической премудрости, но духовный смысл такая бумага будет иметь и у нас. О вещественном своем положении скажу следующее: у меня 600 рублей пенсии, которая, пока я явно не пострижен, неотъемлема; у меня в Калуге есть имение, которое дает от 800 до 1000 рублей дохода; редакция «Русского вестника» платит мне круглым числом около 1800 рублей сер(ебром) в год, а по возвращении моем в Россию, вероятно, и больше даст. Литературные мои труды последнего времени благословлены духовниками. Если, с Божьей помощью, я пристрою жену при каком-нибудь женском монастыре, то имение хочу обратить как-нибудь на ту обитель, которая меня приютит. Вот все, что имел сказать. Буду, батюшка, ждать Вашего ответа и старческого благословения.
Остаюсь с глубочайшим почтением Вашего высокопреподобия покорный слуга и послушник К. Леонтьев.
Впервые опубликовано в журнале «Русское обозрение». 1893. Сентябрь. С. 319–323.
43. П. М. ЛЕОНТЬЕВУ. 20 декабря 1873 г., остров Халки (близ Константинополя)
Милостивый государь Павел Михайлович, прошу вас не медлить более ответом на мое большое письмо и решить его судьбу. На днях Игнатьев уезжает в Петербург на свадьбу великой княжны[152]. Именно пока он будет в Петербурге, мне бы хотелось знать, что меня ожидает. Ибо если Вы не захотите или не можете устроить меня сносно в Москве или под Москвою, мне остается одно — возвратиться на службу и опять, опять забросить свои литературные занятия. Это будет для меня ужасно, и если бы я не был связан некоторыми обстоятельствами, я бы лучше сейчас же уехал бы жить на Афон, чем возвращаться на службу. Там молитва и общество стольких людей, сходных со мною по убеждениям и вкусам. Только бы хоть сколько-нибудь утешить и поддержать меня в том справедливом отчаянии, в которое я, поверьте, имею право иногда впадать, видевши, как вяло идут мои литературные дела, несмотря на всю добросовестность мою, на искренность, на страсть мою даже!.. (…)
44. НЕИЗВЕСТНОМУ (Н. А. Любимову?[153] 1863–1873 гг.)
(…) К тому же не надо забывать, что мы не знаем, до какой степени реально все существующее. Что точнее математики и физики. А в математике — геометрия начинается мечтательной мыслью — точка есть пространство без всякого протяжения в длину, ширину и глубину, потом — линия есть движение этой мечтательной единицы:. линия имеет только длину… А физика вся основана на атомах, которых не только никто не видел, но и видеть не может никогда, ибо они не имеют протяжения. Как же это так? Частицы, не имеющие протяжения, совокупляясь, образуют кусок мела или дом, которые имеют протяжения? Да если у них нет протяжения, так сложи их хоть триллионы триллионов, все-таки не выйдет тело, имеющее протяжение в длину и глубину?! Вот она вся наука наша. Надо ее знать, но не для того, чтобы поклоняться ей, а для того, чтобы стать выше ее, стряхнуть с себя ее иго. Надо ее знать теперь и для того, чтобы иметь оружие против всех этих господ, которые хотят обратить мир в сеть железных дорог и убить в нем все горячее: религию, страсти, роскошь, с одной стороны, верующее нищенство с другой, славу, войну и всю прелесть случайностей, которые хоть пугают и губят иногда человека, но зато поощряют в нем все силы духа.
Умеренные прогрессисты, вроде Альбертини[154], Дудышкина и т. п. (а их теперь везде тысячи, и во Франции, и в Англии, и даже здесь, в Турции!) хуже революционеров и нигилистов. Эти, во-первых, лично выше, они подвергаются опасности казни, ссылки, бедности и светло и не пошло служат своему пошлому идеалу, в котором будет много чистоты, но ни малейшей музыки. Музыка жизнию рождается, сменою боли и наслаждения, и все поэтическое выходит или из грязного народа, или из изящной аристократической крови.
Умеренные прогрессисты опаснее революционеров; эти последние, если им дать возможность, крайностями пробудили бы такую вспышку религиозности и охранительных чувств, что после недолго бы достало всего этого; а умеренные либералы подстегивают мир постепенно ядом материальной пользы. У католиков уже предполагают ввести в Церкви какое-то дешевое искусственное масло (huile de Petiole) вместо деревянного для лампадок, но, слава Богу, духовенство не согласилось! (…)
45. К. А. ГУБАСТОВУ. 4 ноября 1874 г., Николо-Угрешский монастырь[155]
Наконец, добрый мой Губастое, я у пристани! Монастырь красив, архимандрит ко мне очень милостив, келия опрятна и просторна. Я уже брат Константин, а не К. Н. Леонтьев. Писать мне не запрещают, но я надеюсь, что с Божией помощью и от этой дурной привычки я постепенно отстану. Я долго Вам не писал… Я был сверх сил обременен в одно и то же время заботами о завтрашнем дне, тяжкими для меня сношениями с Катковым, хлопотами по банкам, нотариусами, мировыми судьями, расчетами с братьями, старыми недугами, сожалением и заботами о судьбе бедной жены, спешными литературными делами, горестью при виде опустошения родного имения и стольких близких могил, и при всем этом духовные потребности жили своим чередом. Вы можете себе представить, сколько нужно было бодрости и мужества, чтобы причалить к пристани при таких обстоятельствах!