Меня преследовал образ Кинкаса Борбы; я решил пойти на бульвар, чтобы разыскать его. Я остро ощущал необходимость спасти, возродить моего школьного друга. На бульваре его не оказалось. Расспросив сторожа, я получил ответ, что «этот бродяга» действительно иногда тут бывает.
— В котором часу?
— Когда как.
Мне очень хотелось встретить его, и я дал себе обещание прийти сюда еще раз. Сердце мое исполнено было желанием вытащить Кинкаса Борбу из грязи, убедить его трудиться, помочь ему снова почувствовать себя человеком. Понемногу ко мне вернулось хорошее расположение духа; я успокоился, повеселел, залюбовался собой... Тут как раз стемнело, и я пошел к Виржилии.
Глава LXII
ПОДУШКА
Я пошел к Виржилии и быстро забыл Кинкаса Борбу. Виржилия служила моей душе подушкой — мягкой, надушенной пуховой подушкой в кисейной наволочке, обшитой брюссельскими кружевами, на которой можно было отдохнуть от всех неприятностей, от всех докучных или даже болезненных ощущений. В этом и состоял смысл существования Виржилии. Мне понадобилось всего каких-нибудь пять минут, чтобы забыть Кинкаса Борбу; пять минут взаимного созерцания, пожатие руки — и поцелуй. И образ Кинкаса Борбы исчез бесследно... О жалкий осколок прошлого, лишай на сверкающем теле жизни, что мне за дело до твоей участи, до того, что все гадливо от тебя отворачиваются? У меня есть божественная подушка, и я могу склонить на нее голову и забыться.
Глава LXIII
БЕЖИМ!
Забыться! Но, увы, ненадолго. По прошествии трех недель я, придя к Виржилии,— это было в четыре часа дня,— застал ее в расстройстве и унынии. Она не хотела сказать мне, что с нею, но я настаивал.
— Боюсь, Дамиан что-то заподозрил. Он ведет себя так странно... Не знаю... Со мной он мил, как всегда, но выражение глаз его меня пугает. Я стала дурно спать и сегодня ночью проснулась от страха: мне снилось, будто Дамиан хочет меня убить. Верно, все это мнительность, но я чувствую, он меня подозревает...
Я, как мог, старался ее успокоить; я предположил, что странности Дамиана объясняются всего лишь очередными политическими неурядицами. Виржилия согласилась со мной, но нервное возбуждение ее не покидало. Мы сидели в гостиной, выходившей окнами в сад, где мы с Виржилией впервые поцеловались. Ветер, залетавший в открытое окно, надувал шторы, я смотрел, как они колыхались, и не видел их: к моим глазам был приставлен бинокль воображения, и я различал вдали наш дом, нашу жизнь, наш мир, в котором Лобо Невесу не было места ни в качестве мужа, ни в качестве блюстителя морали, ни в любом другом качестве, каковое препятствовало бы свободному проявлению наших чувств. Эта мысль опьяняла меня; в самом деле, если исключить общество, мораль и мужа, мы с Виржилией очутились бы в раю.
— Виржилия,— сказал я ей,— я хочу тебе кое-что предложить.
— Что именно?
— Ты меня любишь?
— О! — порывисто вздохнула она, обвивая руками мою шею.
Виржилия любила меня страстно; восклицание ее дышало искренностью. Ее руки обнимали меня, она молчала и, часто дыша, смотрела на меня своими большими красивыми глазами, полными какого-то странного влажного света; я тонул в ее взгляде, я ощущал ее рот, свежий, как утро, и ненасытный, как смерть. После замужества красота Виржилии приобрела какой- то особый оттенок величия, которого я не замечал прежде. Ее фигура казалась высеченной из мрамора, которому рука мастера придала совершенную чистоту линий, но, величественно-прекрасная, словно статуя, она в то же время отнюдь не была ни бесстрастной, ни холодной. Напротив, все в ней обличало натуру пылкую, и я готов засвидетельствовать, что в действительности она была живым воплощением любви. Особенно тогда, в ту минуту, когда в ее взгляде выражалось все, что только способен выразить человеческий глаз. Однако время не терпело; я высвободился из ее объятий, сжал ей запястья и, глядя на нее в упор, спросил, достанет ли в ней мужества...
— Для чего?
— Для того, чтобы бежать со мной. Мы уедем туда, где нам будет хорошо и спокойно, у нас будет дом, большой или маленький, как ты захочешь, в деревне или в городе, в Европе или где тебе понравится; там нам никто не станет досаждать, ты не будешь никого бояться, и мы будем жить друг для друга... Ты согласна? Бежим... Рано или поздно все раскроется, и тогда ты погибла, слышишь — погибла; ты умрешь, и он тоже умрет, потому что, клянусь тебе, я его убью.
Я замолчал. Виржилия была бледна как смерть, она высвободила свои руки из моих и присела на канапе. Несколько минут она сидела, не говоря ни слова, то ли мучимая необходимостью выбора, то ли напуганная грозящими ей разоблачением и гибелью. Я подошел к ней, стал ее уговаривать, расписывая все прелести нашей будущей жизни вдвоем, без ревности, страха и горестей. Виржилия молча меня слушала, потом сказала:
— От него не скроешься. Он поедет за нами и все равно убьет меня.
Я стал доказывать ей, что все это вздор. Мир достаточно велик, а я достаточно богат для того, чтобы мы могли уехать далеко отсюда, туда, где воздух чист и много солнца; туда, куда он не доберется, к тому же только одержимые страстью способны на такие безумства, а он не столь уж сильно ее любит, чтобы разыскивать по всему свету. Лицо Виржилии выразило удивление и даже негодование; она пробормотала, что муж любит ее без памяти.
— Может быть,— сухо произнес я,— может быть.
Я отошел к окну и принялся барабанить пальцами по подоконнику. Виржилия окликнула меня, но я даже не повернул головы: я не в силах был справиться со вспыхнувшей во мне ревностью и, кажется, задушил бы ее мужа, попадись он только мне под руку... И вот именно в эту минуту в саду показался Лобо Невес. О, не трепещи, побледневшая читательница, успокойся! я не намерен запачкать эту страницу даже каплей крови. Увидев Лобо Невеса из окна, я приветствовал его дружеским жестом и какой-то любезной фразой; Виржилия поспешно покинула гостиную; ее муж появился там три минуты спустя.
— Вы здесь давно?
— Нет.
Мрачный, встревоженный, он по привычке рассеянно переводил взгляд с одного предмета на другой и оживился только при виде вбежавшего в гостиную сына, своего любимца, будущего бакалавра из VI главы; он взял его на руки, подбросил в воздух, потом крепко расцеловал. Я ненавидел мальчишку и отошел подальше от них обоих. Виржилия вернулась в гостиную.
— Уф! — вздохнул Лобо Невес, тяжело опускаясь на софу.
— Устали? — спросил я.
— Ужасно, и все пустая трата времени: сначала заседание в палате, потом встреча на улице. А теперь еще предстоит...— подчеркнуто произнес он, взглянув на жену.
— Что предстоит? — осведомилась Виржилия.
— Угадай!
Виржилия села подле мужа, взяла его за руку, поправила ему галстук и снова спросила, что он имеет в виду.
— Что же еще, кроме ложи?
— На Кандьяни?
— На Кандьяни.
Виржилия захлопала в ладоши, вскочила, расцеловала сына, и все это с жестами ребяческого восторга, которые никак не вязались с ее внешностью матроны; затем она захотела узнать, какая ложа, боковая или в центре, шепотом посоветовалась с мужем, какой туалет надеть ей для этого случая, поинтересовалась, что за оперу дают сегодня вечером, и еще спрашивала и говорила, уж и не помню о чем.
— Вы обедаете с нами, доктор,— сказал Лобо Невес.
— Он для этого и пришел,— шутливо подтвердила Виржилия.— Он говорит, что у нас лучшее вино во всем Рио-де-Жанейро.
— Что же он так мало пьет?
За обедом я опроверг это мнение; я пил гораздо больше, чем обычно, но все же не до потери рассудка. Однако я был уже сильно возбужден, и, чтобы потерять его, мне оставалось совсем немного. Впервые я был так зол на Виржилию. В течение всего обеда я ни разу не взглянул на нее; я говорил о политике, о печати, о министерстве, думаю, что я заговорил бы даже о теологии, если бы хоть сколько-нибудь в ней разбирался. Лобо Невес вторил мне мягко, с достоинством и даже с какой-то подчеркнутой доброжелательностью; но его тон еще больше раздражал меня, и обеденная церемония становилась для меня все более горькой и невыносимой. Я откланялся, едва мы встали из-за стола.
— Надеюсь, мы вечером увидимся? — спросил меня Лобо Невес.
— Возможно.
И я вышел.
Глава LXIV
СДЕЛКА
Я долго бродил по городу и вернулся домой в девять часов. Спать я не мог и тщетно старался занять себя чтением и писанием писем. Около одиннадцати я начал раскаиваться, зачем не пошел в театр, и даже готов был уже одеться и пойти, но, взглянув на часы, понял, что попаду в театр к шапочному разбору; к тому же мое появление там было бы продиктовано слабостью: «А вдруг я уже наскучил Виржилии?» — подумал я. Эта мысль разом охладила мои чувства к ней и привела меня в такое ожесточение, что я готов был тут же бросить Виржилию и даже убить ее. Я видел, как она сидит, облокотившись на барьер ложи своими великолепными обнаженными руками — руками, которые принадлежали мне, мне одному,— и все взгляды устремлены на нее, на ее роскошное платье, обнажающее молочно-белую шею и грудь, на гладко уложенные, согласно моде того времени, волосы, на брильянты, сияние которых уступает блеску ее глаз... Такой я видел ее в своем воображении, и мне было нестерпимо сознавать, что там, в театре, на нее смотрят другие. Потом я мысленно раздел ее, снял с нее драгоценности и шелка, жадными и нетерпеливыми пальцами растрепал ей волосы и не знаю, сделалась ли она прекраснее и правдивей, но она вновь стала моей, только моей, единственно моей возлюбленной.