– Жесть толстая, – Саныч постучал ногтем по банке. – Я блесен нарезал, хотел сегодня за судаком… Ковалец, между прочим, ни разу шарашить не ходил, говорит, что его немцы боятся. Его боятся, а нас не боятся, а? Я, между прочим, в три раза их больше набил, тогда в одном бою четырнадцать штук…
Саныч отставил тушенку, взял за горлышко бутылку с самогоном. Выдернул пробку зубами, плюнул внутрь, заткнул обратно.
– Глебов должен был нас к шоссе отправить, – сказал Саныч. – Мосты щупать. Но не отправил, сюда послал…
Настроение у него было не очень, прямо скажем, поганое, у Саныча редко такое случается. Я его понимаю. Обидно.
– Так может это… – я кивнул на тушенку. – Пойдем отсюда, а?
Саныч промолчал.
– Скажем, что никто не пришел, – продолжал я. – Случается ведь, что не приходят?
– Случается, – согласился Саныч. – Но Глебов велел идти сюда. Значит, придут.
Саныч сказал это голосом очень похожим на голос командира – бесспорным.
– Непонятно все равно, – сказал я. – Вот мы, партизаны, шестьдесят седьмой отряд, все как положено. И идем меняться с фашистами. Это как?
– Тут все просто. Фашисты – они… – Саныч задумался. – Они как бы разные. По вредности. Есть те, которых в первую очередь надо бить – эсэсовцы, егеря, летчики, артиллеристы там всякие. А есть другие, не совсем настоящие. Вот взять Сталинград.
– Ну.
– Все настоящие фашисты там сейчас сосредоточены, а здесь у нас всякая мелкая погань, полицаи, доходяги германские – тех, которых в армию не взяли, одна нога короче другой. Они воевать не очень хотят, нам с ними тоже особо возиться нечего – только патроны тратить. Наше дело копить силы…
Это он произнес не очень уверенно, но тут же поправился, прибавил голосу полагающейся строгости.
– Наше дело копить силы для главного удара, – повторил он.
– Зачем тогда рейды устраиваем? – удивился я.
– Я так думаю, для острастки больше, – ответил Саныч. – Чтобы фрицы не наглели. А потом ты заметь, рейды у нас всегда особые. Мост подорвать, или там эшелон, или горючее спалить. Разведка опять же. А управы по селам громить смысла нет.
– Почему?
– Тут просто все… – Саныч поглядел в бинокль. – Просто… Стратегия. Вот, допустим, готовится наступление. Тут мы сидим в кустах и считаем вагоны. Не увеличилось ли количество, не поехало ли больше танков. Взрывать же нам пока ничего нельзя, без приказа. И вот наступление началось. Немцы стали по железке силы свежие перебрасывать – вот тут мы и выходим. Эшелоны опрокидываем, мосты взрываем. Это гораздо важнее, чем фельдфебеля косорылого повесить, знаешь ли. Вообще, тут самодеятельности особой не надо…
Саныч продолжал смотреть в бинокль.
– Самодеятельность вредит, знаешь ли… Ну, прибьешь ты десяток фашистов, так они сюда карателей подтянут, зондеров всяких, отряд поприжмут, а то и разбомбят. И когда потребуется эшелоны валить, это уже некому делать будет. Ясно?
– А как же «Убей немца»? – не понял я. – Ты же сам говорил…
– Убей, конечно, – согласился Саныч. – Но с умом. И не сейчас, а потом, чуть позже. Вообще немца нам лучше не убивать пока. Рано, так Глебов сказал. Нет, если всякая прибалтийская сволочь попадется, или власовцы там, или полицаи, то можно и сейчас, немцы за эти помои не шибко держатся…
Саныч сунул бинокль мне, достал штык, воткнул в снег.
– Конечно, иногда трудно удержаться, – сказал он. – Очень трудно…
– Сам-то ты уже почти семьдесят набил, – вздохнул я.
– Ну, это время такое было. Руководства никакого, понимания тоже… Узко мыслили. Зато сейчас у нас организация, каждый отряд своим делом занят. Партизанский край. Фашисты знают, где наши деревни и туда не особо суются. По узкоколейке можно на дрезине спокойно ездить, самолеты прилетают, рация работает, лазарет задумываем, дороги под контролем. Полицаи по норам сидят, почти порядок. Саныч скрипнул зубами, взялся за штык.
Вчера утром он ругался. Кричал, что ему надоело, что он в партизаны пошел не для того, чтобы с фашистами браткаться, что он сейчас пойдет, расскажет Глебову. И пошел, и рассказал, а потом вернулся в землянку совсем уж злой, сказал, что нас посылают шарашить и у меня есть пять минут, что Ковалец свинья, пусть бы сам хоть раз попробовал, сволочь… А сейчас вот мне про партизанскую стратегию рассказывает.
Стратег.
– Партизанская война – это тебе не только стрельба, это еще и разложение.
– Что? – не понял я.
– Разложение морального духа. Вот ты думаешь, для чего мы все это сюда притащили?
Он указал на вещмешки.
– На патроны менять, на гранаты… А разве нет?
Саныч помотал головой.
– Не. Патронов и так полно. Гранаты можно, конечно, взять. Но не это важно. Важно то, что эти…
Саныч кивнул в сторону села.
– Эти привыкают, втягиваются. А когда придет нужный час…
Лицо у Саныча сделалось страшное, я понял, что он явно видит этот час, и все то, что в этот час случится.
– Давай-ка пожрем немного, – Саныч неожиданно улыбнулся. – Захотелось что-то. У меня со вчерашнего дня в животе какая-то дрянь… А хорошая у Груши яичница была.
У Груши мы уже второй раз останавливаемся. То есть я второй, а Саныч и раньше, он ей вроде как какой-то дальний родственник. Тетка Груша яичницей славится, у нее две курицы до сих пор сохранились, не знаю, каким уж чудом, Глаша и Паша.
Саныч взял банку с тушенкой, пробил штыком дырку, затем в несколько ударов вырезал рыбку, повертел задумчиво, спрятал в карман. После чего обрубил крышку по краю, посмотрел на меня сквозь рыбий силуэт.
– Это же надо обменять…
Саныч помотал головой.
– Не, – сказал он. – Одну можно слопать. Глебов так всегда велит делать.
– Зачем?
– Разложение опять же. Мы должны выглядеть сыто и довольно, это вселяет страх в сердце врага. Полушубки нам выдали опять же, шапки меховые – пусть знают, кто здесь хозяин.
– Получается, они должен нас бояться и не бояться одновременно? – спросил я.
– Ага. Так лучше всего. Непонятность. Когда непонятность, то до сортира без пушки дойти страшно, не то, что в атаку бежать. Давай есть.
Внутри банки краснело мясо, чистое, никакого жира. Саныч разрезал его пополам и быстро съел свою долю, сунул банку мне, сам нова стал наблюдать за тропкой.
Мясо было холодным и очень вкусным.
– Знаешь, почему они виселицы везде ставят? От страха. Пусть боятся. Идут.
– Что?
– Идут, говорю, сволочи.
Я чуть не подавился, кусок перекрыл горло, захотелось закашлять, но я не мог – Саныч показал кулак и свирепо сдвинул брови. Но прокашляться требовалось просто зверски, и чтобы удержаться, я впился себе зубами в руку. Саныч одобрительно ухмыльнулся.
По тропинке ковыляли немцы. Двое. Вообще-то, на немцев они не походили совершенно – настоящие лесные чудища, в какой-то самодельной обуви, подвязанной проволокой, в шинелях, как будто распухших изнутри, неповоротливые и смешные. Серые. Вывернутые пилотки, обмотанные неопределимым тряпьем. Правда, с карабинами, правильно, никто таким автоматы не выдаст, перхоть тыловая… Я не заметил, как вытащил пистолет и прицелился в крайнего справа. Саныч перехватил стол, помотал головой, скрипнул зубами.
– Не сейчас, говорю… – прошипел он.
Я убрал оружие. Не сейчас, да, опять не сейчас. Уже почти два года, а еще ни одного.
Саныч свистнул. Весело, игриво как-то, но негромко при этом, чтобы далеко не слышно. Немцы остановились. Карабины не сняли, принялись напряженно всматриваться в заросли.
Саныч свистнул еще.
Немец свистнул в ответ. И рукой помахал. У меня чуть глаза не высыпались. Они нам руками машут. Моя сестра стояла на балконе, рукой махала, и когда огонь начал жечь ей волосы, она прыгнула, а я не сумел ее поймать…
Я отвернулся. Сон. Кошмар, и нет пробуждения. Иногда я думаю, что его, пробуждения вообще нет. И все это будет продолжаться и продолжаться, лес, дороги, заметенные снегом и затянутые грязью, дома, пахнущие кислыми валенками, сырые дрова, хлеб с кирпичом, голодные и злые мыши, отъедающие у спящих отмороженные уши, моторы, гудящие в небе, звезды, сияющие особенно ярко уже который год.
Это же фашисты. Они же… они… Нет, я понимал, что стратегия, и лучше сейчас перетерпеть, лучше потом ударить сильно и сразу, и убить много, так чтобы снег покраснел, посерел, а когда по весне таять начал, из под него руки полезли с почерневшими ногтями, потому что мы своих всегда хороним, а они как придется…
– За тем следи, что на тропке остался!
Я стал следить. Простая задача. Оставшийся немец притоптывал, прищелкивал пятками, озирался, но трусил не очень, то ли силу чуял, то ли просто дурак, а может привык к обменным делам.
Второй же уже пробирался через снег, высоко разбрасывая по сторонам полы шинели, показывая разноцветный халат, надетый под для утепления, и пузатые штаны, перехваченные красными бечевками.
– Картошка-мартошка! Картошка-мартошка!
Приговаривал, улыбался коричневыми зубами.