пошла, и те
(анютины глазки и сатиры) тоже – то останавливали свой взгляд, то продолжали
провожать, останавливали взгляд и снова продолжали провожать её взглядом.
«Этого не может быть, – подумала внучка Лиза – ей нравились сатиры на
дверях, – но, они же деревянные…» И только она хотела отнести это на счёт
своего большого волнения или каких-нибудь фантазий от нежного страдания,
как сатиры затряслись и, как показалось внучке, надули щёки.
«…наверное, от обиды – за то, что их обозвали деревянными», – подумала
внучка, хотя, она могла поклясться, что не произнесла ни слова вслух. Потом
раздался скрип петель… может лодочных уключин (может, кто-то проплывал на
лодке по речке Чернавке) – словом, наконец, дверь, наконец, открылась, и из неё
вышел господин Кабальеро. Внучка Лиза так растерялась, что застыла на месте,
будто она была какая-нибудь напроказившая нимфа, готовая превратиться в
тростник, в лавровое дерево, в куст сирени, в ручей, в медведицу, в кобылицу, в
ворону, в паучиху, в белоснежную тёлку или в созвездие на небе…1 и только
глазки её блестели (глазки у внучки были красивые и большие), смотрели на
сатиров, а губки шептали что-то непонятное, невнятное, недоумённое «…это…
я… хотела… не…» (а губки у внучки, были тоже красивенькие и пухленькие).
Кабальеро некоторое время смотрел на чудесное вдруг оказавшееся перед ним
создание, потом, следя за взглядом замершего в нездешней красоте (настоящая
нимфа) создания мифов и грёз, посмотрел на сатиров, потом переложил зонтик
в левую руку, правой же коснулся ярко-фиолетового с серебряным пушком
берета на голове и сказал «Моё почтение!», и зашагал своей дорогой. Внучка
Лиза тут же опомнилась и сделала что-то вроде маленького Knicksen 2 и,
правильнее будет сказать (раз маленький), Knicksenchen, но было уже поздно –
Кабальеро знака приветствия и уважения не увидел, а может и увидел, только
не подал виду.
1Все мифы на эту тему, я надеюсь, известны читателю: это когда преследуемая нимфа, убегая от Аполлона, или
Пана, или и т.д. молит богов спасти её от преследователя и боги мольбам внимают, превращая бедняжку во что
только они сами хотят, но обязательно не в то, во что хотелось бы самой нимфе.
2Книксен (нем.)
7
Ах, как ругала себя внучка за такую нерасторопность. «А был же шанс! ах,
бабушка! а может он что-то знает-может-что-нибудь!» – легкомысленная и
навеянная чем-то тайно-ещё-непонятным нам идея! и внучка бросилась вслед,
даже ещё не зная что она скажет этому чертополоху (почему чертополоху? она
не могла себе объяснить; может из-за пелерины, но такое в голове само собой
сложилось слово). Внучка бросилась вдогонку и вдруг увидела как солнечный
луч вонзился в фиолетовый берет на голове господина с зонтиком, и берет
вспыхнул, как вспыхивает сухая деревяшка, когда на неё направляют солнечный
же луч через увеличительное стекло; потом заметались искры: по пелерине, по
колючим растопыренным рукам; потом пелерина загорелась, и вдруг весь
господин, подобно неуправляемой петарде, зашипел, заметался, взмыл вверх и,
не долетев до солнца, рухнул вниз; вонзился в куст крапивы в канаве за
заборчиком. Куст взорвался разноцветными крапинками, а одинокий одуванчик,
от сильного движения воздуха, распался, как лопнул, и повис серебряными
зонтами; а его трубчатый зелёный стебель согнулся, будто он был
вопросительный знак, и сказал: «А без лишних движений и шума, ну никак
нельзя, да?». Нимфа развела руками, будто хотела сказать: «А я-то здесь
причём?» – сама же перегнулась через заборчик, пытаясь разыскать упавшего
господина Петарду, но на месте падения лежал лишь фиолетовый берет, а когда
внучка присмотрелась получше, оказалось, что это и не берет даже, но просто
цветок репейника.
Прелестная наша Лиза и так, и этак пыталась что-нибудь разузнать про
молодого человека (а теперь, заодно, и про дом с нескрипучими дверными
петлями; было очень любопытно) и, однажды, даже попробовала что-нибудь
рассмотреть, аж с другой стороны Чернавки, потому что огороды выходили, как
я уже сказал, к самой реке; но это было далеко и, пожалуй, ей помогло бы sköne
Ocke, чудесное стекло, элегантная подзорная трубка, которую за Tre Zecchini
продал влюблённому в искусственную куклу студиозусу Натанаэлю господин
Коппелиус – известный оптикус, механикус и продавец барометров, и она
увидела бы и господина с зонтиком, сидящего на веранде в плетёном кресле, за
плетёным же, из лозы столом и разглядывающего через лупу гербарий из
лекарственных цветков, и молодого человека с удочкой, сидящего под большим
ивовым кустом…
Но, такого персонажа (механикуса Коппелиуса) в нашей драме нет, да и
время ещё, пока, не совпало, не состыковалось: тогда, когда молодой человек
сидел с удочкой – внучки не было на другой стороне Чернавки, а тогда, когда
внучка пыталась что-нибудь рассмотреть с другой стороны Чернавки -
господин Кабальеро не рассматривал через лупу гербарии… да что там
говорить… о времени – особый разговор.
Есть ли такой писатель или поэт, который хоть пару мудрых слов не
посвятил феномену времени. Я, конечно, как и все, не обойду его (время)
молчанием… мало того, господин Время в нашей драме достаточно
невторостепенный персонаж.
8
А сирень, между тем, цвела, сирень сводила с ума, сирень струила запахи и
испускала флюиды, и чего только она не испускала и не струила, чтоб разбудить
любовные фантазии и довести их до умопомрачения.
И доводила.
Надышавшись сиренью, внучка впадала в неистовое любовное томление, и
ночью ей снились живые сны. Смятенная, сначала она не могла никак заснуть,
переворачивалась с боку на бок, раскидывалась на хрустящих накрахмаленных
простынях, комкала подушку, трогала себя… а потом засыпала… и оказывалась
на известной скамейке под кустом сирени. Куст дышал в самое ухо, клал свою
бессовестную руку на оголённую грудь, гладил её и добирался туда… и тогда:
поднимался занавес и приоткрывались покровы – розовые, как вечерняя Заря,
которую дарил Изиде Озирис, когда она, обожаемая, отходила ко сну, ожидая
сладкой ночи, когда её пышущее жаром (не путать с повседневным
словосочетанием «пышущее здоровьем» – это несколько и даже совсем другое),
пышущее жаром тело ждало любви и ласк, а ночные фиалки вокруг,
обнажившись, источали аромат, который был, как отрава, и у настоящих
кавалеров от этого кружилась голова, и они роняли лепестки и мечтали о
несбыточном.
– Ты, моя прелесть, – шептал сиреневый куст, – ты моя ласковая…
И у ласковой внучки не было сил остановиться. Желание жгло, пронзало, да
что там говорить… Оле-ой! Оле-ай! Оле-э!.. она была готова на всё… и тогда
падал, ах! падал… почему? занавес, и смыкались, смыкались ах! покровы,
белоснежные, как утренняя Заря, которую дарил Изиде Озирис, когда она,
обожаемая, ещё только