– Вот ведь дует, – подходила мать. – Игорек, снегу-то, а?
– Что?
– Ты б подвигался. Чего сиднем сидеть.
И уходила. И тянула за собой, как тянут нитку, свою хлопотливо бесконечную фразу:
– Зашла, Игорек, домой – дымища кругом, думала, ты за занавеской лежишь у себя, на лежанке, – говорю: курил бы ты в сенях – и что-то рассказываю, смеюсь, то да се – ба-а-атюшки, а тебя-то, оказывается, нет, – так сердце и остановилось…
* * *
Двадцать пять заснеженных крыш по эту сторону дороги. И двадцать пять по другую – и вьюга, которая воет, метет и уже, кажется, сама сдурела, дуя в свой свисток. Пространство… Я вспоминал собирателя книг, бородатого заику, – он шастал от деревни к деревне с громадным рюкзаком, в плаще-болонье и резиновых сапогах. И в кепочке. В зимнее время он, разумеется, сюда не наезжал – только летом или осенью. Был здесь когда-то монастырек, были старые книги; монастырек давно рассыпался, а книги рассеялись по деревням – выпали в осадок после сложной химической реакции. Там и сям валялись на чердаках. А бородач в плаще-болонье их выискивал. Выискивал и уговаривал отдать или продать.
– Тут нужно т-т-терпение, – говорил он.
– Конечно, – смеялся я. – Как во всяком деле.
– Н-н-нет. Не к-к-как во всяком.
В деревне его, понятно, считали бездельником. Плюс к этому он был скуповат и неохотно платил за постой. А после того, как он пытался «б-б-беседовать» с семнадцатилетней Зинкой Трубачевой в шалаше за рекой, его отвели в милицию на пробу. Но документы были в порядке. Он действительно имел полное право шастать по деревням, не работать, а только искать книги.
Однажды мы разговорились – он начал с оправдания. Заговорил сразу же о Зинке, очень хотел вернуть себе доброе имя. «Х-х-ханжи какие, – говорил он. – П-п-парня у нее н-н-нет. Мужа н-н-нет. Ей же общаться х-х-хочется». Он был по сути своей трогателен. И добр. И конечно же из чудаков. Потому что так уж устроено, что, если человек хоть на грамм тебе непонятен, ты уже твердо знаешь, что он из чудаков.
– Бывал здесь зимой? – спросил я.
– Нет… Что ты!
– Холодно?
– 3-зимой здесь уж-ж-жасно.
Но если бы не «уж-ж-жасные» метели, он бы, конечно, приезжал сюда и зимой. Потому что здесь можно понять и осмыслить многое. Так он сказал. И тут же впал в декламацию: «Россия – это п-п-пространство. Это в-в-вьюги поперек поля. Нельзя п-понять Россию без п-п-пространства», – он очень уж декламировал и завывал, а я этого не любил, потому что всего несколько лет назад сам декламировал и завывал точь-в-точь как он. И я уже хотел спросить его, можно ли понять Россию без шалаша и Зинки Трубачевой. Но не спросил. Он так жадно затягивался дешевой сигаретой, кривил от дыма рот, смаргивал слезы. «П-п-пространство, – шептал он, – к-какое бесконечное п-п-пространство».
* * *
Когда вьюга сходила на нет, вместе с ней сходило на нет пространство. Оно все еще было великим и заснеженным. Но уже не было ужасающим. Я сидел в тулупе, выставив нос, щурился от ослепительного наста и видел, что снег снегом, но вот ползут две машины, а там люди, а там переезд через реку, электричка и Москва. В сущности, близко. Отец и мать для того и переехали сюда с Урала лет пять (уже пять!) назад, чтобы к надвигающемуся концу быть поближе к родному сыночку. Потому что родной сыночек хотел жить только там, где жил. В Москве.
– Ехали-ехали, – вздыхала склонная к пессимизму мать, – почти к самой Москве приехали. А зимой все равно не чувствуется, что ты от нас близко.
Зато отец говорил:
– Рядом живем!.. Даже зимой чувствуется, что ты от нас неподалеку.
Отец был оптимист. Всегда и во всем. Без оговорок.
* * *
К вечеру, видя подымающийся табачный дым и сообразив, что я не сплю (задернутый занавеской, я лежал тихо, как мышь), отец подходил к лежанке:
– Может, мы, Игорь… это самое… то есть выпьем?
И отец задирал кверху лицо, чтоб меня разглядеть. И виновато улыбался, как бы извиняясь за пустоту жизни. Чем же еще, дескать, в деревне развеешься? А ведь, говорят, помогает. Посидеть, похрумтеть огурчиком. А там, глядишь, и поговорить.
– Игорь, может, спустишься?..
Но даже если я выпивал, меня опять тянуло на лежанку: залезть и не двигаться. Что я и делал. Когда я там лежал, мне казалось, что меня вообще нет и что, если б не шаркающие вдруг шаги матушки – шур-шур-шур, – я бы совсем растворился. Пустота в пустоте.
Они, к счастью, мало обо мне думали. Ты рядом с ними, но ты сам по себе, а они сами по себе. Потому что ты давным-давно для них уже не взрослеешь (хотя годы идут), а, наоборот, все больше превращаешься в того самого Игорька, которого нет и в помине. Происходит обратное движение. И опять, как и давным-давно, их начинает интересовать лишь одно: не болит ли у тебя животик, не дать ли водицы, тепло ли обут и не надует ли в бок.
А того тебя, который лежит на лежанке, они не трогают и ни о чем не спрашивают. Того дяденьку они мало знают. И едва ли хотят знать.
Но однажды отец заговорил.
Он долго-долго мялся у окна, топтался – там, где герани, – потом повернулся ко мне. Тут ему под ногу попался сонный кот, кот рявкнул и хотел отскочить к печке – отец в сердцах пнул, после чего кот не только выполнил свою программу, но и дважды перевернулся в воздухе.
– Пшел! – ругнулся отец.
А потом ко мне:
– Ну и что?.. Значит, она еще не ходит?
Это про Машу.
– И сдвигов нет?.. А такого чувства, что вот-вот и завтра пойдет, тоже нет?
– Нет.
Он вздохнул. Он считал, что именно это меня и гложет и что я попросту удрал от своего горя. Потому что сколько ни твердят, что от себя не убежишь, а все-таки люди убегают, и еще как убегают, а значит, убежать можно.
– Эх-хе-хех… – выдал он еще один полновесный вздох.
И сказал:
– Я ж те говорил – пусть у нас растет. Пока я и мать ходим.
И осекся, будто нечаянно сказал что-то очень значительное. Возможно, оно и было таким. Очень значительным. Потому что мне стало неловко, что удрал я вовсе не от дочки, не от жены, не от горя или беды, а от чего-то такого, чему и не сразу дашь понятное имя. Мне было неловко, но не больше. Я только отметил, что вот ведь мне неловко. И продолжал лежать на высокой лежанке, неотрывно глядя на подымающуюся струйку дыма от моей сигареты. Потолок был рядом (руку протянуть), и струйка дыма натыкалась на него и стелилась, растекаясь по потолку обеими нитками – зеленой и голубой.
* * *
Утром случай вновь напомнил о собирателе книг, зачарованном п-п-пространством. Был завтрак. Была картошка с постным маслом и луком. Я еще не уполз к себе наверх, то есть на лежанку, – сидел и ел.
– Здоровы будем. – И вошел мужичок. Слегка в снегу. И с выражением на лице, с каким приходят к большому начальству. От меня, «ученого человека», он чего-то хотел, а матушка шепталась с ним в сенях, не пускала и пыталась выпроводить. Но не удалось.
Мужичок стоял и смотрел, как я ем.
– Садись за стол, – сказала матушка. – Раз уж ввалился, садись.
– Не, – сказал он.
И опять смотрел. Улыбался. Потом вытащил из-за пазухи толстенную книгу и шумно бухнул ее мне на стол.
– Был у нас осенью собиратель. Бородатый. – И он засмеялся. – Очень, стало быть, хотел вот эту книгу.
– Ну и что? – спросил я.
– Я ему не уступил.
– А теперь?
– А теперь денежки нужны стали, вот повезу книгу в город.
– В букинистический?
– Не. К нему домой повезу. – Мужичок вновь засмеялся. – Он мне адресок оставил.
– Ну и езжайте.
– И поеду.
Я не понимал, чего он от меня хочет: я ел и ждал, что он скажет. А он ждал, что скажу я.
– Дальний конец, – снова приступил он к разговору.
– Да…
– Дорога… В поезде и билет брать надо.
– Конечно.
– А за билет денежки.
Тем временем я листал книгу, разглядывая на ломких страницах вязь старославянского шрифта. И положили они ему другую доску на грудь, и грудь хрустнула (должно быть, о муромских ковбоях)… Очевидец, но… не ангел я, а человек грешный. И зело исполнен неведения…
– Денежки, – вздохнул мужичок. – За все плати денежки.
И до меня вдруг дошло – он не знает точной цены книги.
– Боитесь продешевить?
– Ну да, – просто и прямо сказал он.
Я листал книгу. И зело исполнен неведения.
– Сколько он за нее вам предлагал?
– За сколько то есть брал?
– Да.
– За сто, говорит, возьму.
Я пожал плечами:
– По-моему, цена неплохая.
Но мужичок смотрел на меня уже совсем не с тем доверчивым выражением, с каким вошел. Он уже притерся ко мне и не робел. Привык. И потому вполне мог приоткрыть свою главную мысль – мысль состояла в том, что, если ему, человеку, нечто стоящее принадлежит, надо и взять за это нечто как следует. Не то время, чтоб бросаться лишним. И это совсем неважно, что книгу он нашел на чердаке, среди прочего хлама своего прадеда-дьячка, и поначалу даже собирался бросить на растопку. Это неважно. Надо взять полную цену. Вещь есть вещь.