– Нет, наверное.
– Ну вот! – сказал он. – Для американцев деньги – это самое главное.
Тут я уже с ним согласился и сказал, что, мол, деньги – это самое главное. И он очень обрадовался, что я с ним согласился.
А на блошином рынке он все спрашивал, сколько что стоит, и ругал всех подряд сильно, что все очень дорого. И я слышал, как он говорил продавцу шелковых платков, что десять долларов за один платок – это безумно дорого. А продавец стоял на своем и говорил, что это совсем не дорого.
– Хорошо, – сказал араб, – если я буду продавать тебе яблоко за десять долларов – это будет нормально или дорого?
– Это будет дорого, – сказал продавец.
– Ну вот! – сказал наш араб.
Нам скоро надоело бродить по этому рынку. Но все-таки что-то хотелось купить. Барахла там было несметное количество, но глаз остановить было не на чем. Я обратил внимание на какой-то африканский стул.
– Сколько стоит? – спросил я у девушки.
– Четыреста франков, – сказала она, – но только тебе я отдам его за триста пятьдесят.
– Это уже последний стул, – сказал ее напарник, – и завтра ей придется опять лететь в Африку. Где она будет покупать эти стулья за триста франков, чтобы иметь доход всего двадцать франков, потому что еще тридцать франков – это накладные расходы.
– Сколько вы можете дать за него? – спросила девушка.
– Мы можем дать пятьдесят франков, – сказала Маринка.
В итоге мы сторговались на двухстах франках. И теперь этот африканский стул из Парижа стоит у нас в Миллбурне в гостиной. Не такой уж удобный оказался, правда. Мира недавно на него сесть попробовала и свалилась тут же.
Мы сделали полный круг по рынку и вернулись опять к платкам. Продавец – африканец – сначала заговорил с нами по-французски. Но когда мы ему ответили, легко перешел на английский.
– Я не могу отличить шелковый платок от синтетического, – сказал я Маринке по-русски.
– Тем не менее, это шелковый платок, – сказал парень на чистом русском, – и я дам вам хорошую цену.
Парень оказался из московского “лумумбария”.
– Откуда вы? – спросил он.
– Нью-Йорк, – сказал я.
– Боже, – сказал парень.
Вот правильно люди говорят, что на блошином рынке всегда можно встретить много русских.
Вечером у нас был прощальный обед со Светкой и Сережей. Мы просидели в каком-то небольшом кафе допоздна и выпили много вина. И все сначала сожалели, что отпуск подходит к концу. Но когда я сказал, что мне уже хочется домой, то и все стали говорить, что домой хочется очень сильно. Но вот сразу выходить на работу не хотелось никому.
Светка сообщила нам, что она говорила со своим французом по телефону и что он передавал нам всем привет.
– Мы не обидели его своими наскоками? – спросил я.
– А мне кажется, что это он нас обижал, – сказал Сережа.
– Нет, – сказала Маринка, – вы его больше обижали.
– Разве?
– Конечно, и особенно ты старался, – сказала Светка Сереже.
– Разве? – опять сказал Сережа.
– Я, кстати, не поняла, что ты говорил про путчистов вчера. Что вроде бы их поддерживало все население?
– Да.
– Первый раз об этом слышу.
– Я так думаю.
– Я тоже так думаю, – сказал я. – Я был в те дни в деревне, на пасеке, и успел пообщаться со многими и довольно разными людьми. С простыми колхозниками, трактористами, продавщицами, мелкими партийными боссами говорил. С агрономом и председателем колхоза побеседовал. С пьяницами всех сортов и с трудовым народом общался. И все, как один, с каким-то даже злорадством и потирая руки говорили, что вот, мол, наконец нашлись нормальные люди, теперь наведут порядок.
– Ребята, – сказала Маринка, – второй день про путчистов – это перебор.
– Да, – сказала Светка, – давайте о чем-нибудь другом.
– Если вы хотите совсем о другом, тогда придется говорить про диссидентов, – сказал я.
– Нет, Илюша, я не это имела в виду.
– С диссидентами, кстати, произошло самое смешное, – сказал Сережа. – Вернее, самое печальное. Они боролись всю жизнь против системы. А им-то как раз развал системы был крайне невыгоден.
– Почему? – спросила Маринка.
– Потому что это были в основном люди, не приспособленные для жизни. Они жили, никогда особенно не напрягаясь. А когда система, против которой они сражались, вроде бы рухнула, и когда, по крайней мере, казалось, что им были предоставлены все права, они даже и не попытались попробовать реализовать эти свои права. Потому что они давно растеряли все свои таланты, у них не было никакого опыта работы, не было знаний и вообще не было ничего. Поэтому, не имея даже той прежней работы, которая их хоть как-то кормила, и потеряв моральную и материальную поддержку с Запада, они, не нужные уже совершенно никому, скатились с грани нищеты, на которой они держались раньше, в полную нищету.
– Да, это было ужасно, – сказал я. – Было невыносимо больно видеть людей, которыми ты восхищался, которых ты почти что боготворил, настолько потерявшимися.
– Часть из них кинулась в народные депутаты, – сказал Сережа. – Они хотели как-то участвовать в политической жизни страны. Но они не смогли противостоять тем, кто надел их одежды взамен своих выцветших красных.
– Многие диссиденты стали уезжать в Америку и в другие страны, – сказал я. – И они почему-то решили, что инакомыслие может заменить профессию. И они очень быстро поймали второе дыхание и прямо без отдыха и какого-то особого размышления стали инакомыслить там, куда они только что приехали.
– И как-то очень быстро и, по-видимому, незаметно для себя стали проповедовать идеи, против которых они же сами сражались всю свою жизнь.
– Да, – сказал я, – ходят теперь посреди живого народа со сбитым прицелом и палят куда попало.
И тут Светка с Маринкой вмешались почти одновременно и сказали, что больше не хотят слушать ни о каких диссидентах. Мы заказали еще вина и уже до поздней ночи обсуждали, что мы будем делать, когда вернемся домой, и говорили очень долго об этом, и в конце концов все сошлись на том, что прежде всего мы пойдем упражняться в зал, чтобы это глубокое чувство вины за все, что мы здесь съели и выпили, поскорее покинуло нас.
На следующее утро мы проснулись поздно. Позавтракали и потом вызвали такси и поехали в аэропорт. И часа через три уже летели домой.
Мы подлетали к La Guardia и в это время услышали объявление: “В Нью-Йорке прекрасная погода, температура семьдесят пять градусов по Фаренгейту”. И тут все закричали, засмеялись и стали аплодировать. А некоторые даже отстегнули свои ремни, вскочили с кресел и во всю лупили друг другу в ладоши.
Ну, что тут говорить. Вы, конечно, знаете, как это чертовски приятно подлетать к Нью-Йорку и смотреть сверху на Манхэттен. Мы облетали его со стороны Хадсон-ривер. Но стали разворачиваться влево только тогда, когда прошли Governor's Island. И я все пытался рассмотреть Статую Свободы, но, конечно, так и не разглядел ее. Но потом мы стали снижаться, и уже были хорошо видны Бэттери-парк и лодки, которые подвозили наших из Хобокена и Джерси-Сити через Хадсон к причалам только что отстроенного садика около World Financial Center. И, конечно, были хорошо видны башни World Trade Center. И глаз скользил вдоль всей этой груды небоскребов нижнего города туда, дальше, наверх. И где-то, начиная с Гринвич-виллидж и Нижнего Ист-сайда, шли строго параллельными рядами все авеню. Они так и продолжали рассекать Манхэттен, даже в том месте, где они натыкались на другую груду небоскребов в его средней части. И только Шестая и Седьмая авеню прерывались на темном прямоугольнике Центрального парка.
Мы продолжали снижаться и поворачивать еще левее и уже летели вдоль Ист-Ривер. И я все удивлялся, какими длинными были все эти причалы вдоль нее. И мне казалось, что я могу уже распознать коробку “Чейза” – самую высокую коробку в этом месте, которая теперь смотрела на нас своим торцом.
В этот раз были хорошо видны даже мосты. И мне еще раз пришлось удивиться, когда я увидел, что Бруклин-бридж и Манхэттен-бридж расположены совсем не параллельно друг другу, как это кажется, когда ты едешь по набережной.
И я все смотрел и смотрел сверху на Манхэттен и никак не мог насмотреться. И я перестал смотреть только тогда, когда мы стали переваливать с боку на бок, и я потерял ориентацию.
Мы продолжали быстро снижаться и скоро почувствовали, как наш самолет коснулся посадочной дорожки. Почти сразу же взревели двигатели, и самолет начал резко тормозить.
– Стоить, Зорька, стоить, – сказал я и посмотрел на Маринку. Она улыбалась.
– Ты чего? – спросил я.
– Дома, – сказала Маринка. – Наконец-то мы дома.
Г л а в а 24
Я сел на четвертый поезд зеленой линии и услышал, как объявили, что поезд будет делать все остановки до Бруклинского моста. Когда мы доехали до Бликер-стрит, было объявлено, что ни один поезд не пойдет больше никуда. И мне это ужасно не понравилось.