О милая Условность, да, это ты, ты — украшение жизни, бальзам для сердец, ты объединяешь людей и связуешь землю с небесами; ты осушаешь слезы отца и хитростью выманиваешь у пророка отпущение грехов. Если боль утихает и совесть успокаивается, кому, как не тебе, обязаны мы этим великим благом? Само почтение, не снявшее вовремя шляпу, ничего не скажет нашей душе, в то время как галантное равнодушие наполнит ее упоением. Истина в том, что в противовес старой нелепой пословице нет слова, которое бы убивало. Напротив, слова поддерживают в нас жизнь. И лишь смысл слов является причиной ученых споров, сомнений, противоречивых толкований и в конечном счете причиной борьбы и гибели. Живи же и здравствуй, любезная Условность, во имя спокойствия Дамашсено и во славу пророка Магомета!
Глава CXXVIII
В ПАЛАТЕ ДЕПУТАТОВ
Подчеркиваю, что я увидел эту турецкую гравюру через два года после того, как Дамашсено произнес известную вам реплику, и увидел ее в палате депутатов во время очередной перепалки, вызванной выступлением какого-то оратора в прениях по отчету бюджетной комиссии, когда сам я заседал там в качестве депутата. Для читателя этой книги будет простительно, если он преувеличит мою радость по поводу того, что я все-таки добился депутатского кресла, для остальных же, я думаю, этот факт будет в высшей степени безразличен. Итак, я, будучи депутатом, увидел эту турецкую гравюру возле моего места, рядом с одним из моих коллег, который в эту минуту рассказывал анекдот, и другим, рисовавшим на обложке какого-то документа профиль оратора. Оратором был Лобо Невес. Волны жизни прибили нас к одному берегу, словно бутылки после кораблекрушения; и он скрывал свое бесчестие, а я должен был бы скрывать муки совести,— но я недаром употребляю столь уклончивую, неопределенную или даже условную форму, ибо скрывать мне было нечего за исключением честолюбивого желания сделаться министром.
Глава CXXIX
БЕЗ УГРЫЗЕНИЙ СОВЕСТИ
Нет, я не испытывал угрызений совести.
Если бы у меня была своя лаборатория, я поместил бы в этой книге страничку, посвященную химии: я разложил бы угрызения совести на составные элементы, с тем чтобы уяснить себе окончательно и бесповоротно, что заставило Ахиллеса носить вокруг стен Трои тело убитого им врага и почему леди Макбет бродила по замку и терла себе руки, силясь стереть с них кровавое пятно. Но у меня нет лаборатории, как не было и угрызений совести; что у меня было, так это желание сделаться министром. В заключение скажу лишь, что я бы не хотел быть ни Ахиллесом, ни леди Макбет, но уж если бы нужно было выбирать, я предпочел бы стать Ахиллесом,— лучше нести на себе труп, чем пятно, и слушать мольбы Приама и в конце концов заработать себе недурную военную и литературную репутацию. Молений Приама мне услышать не довелось, но я слушал речь Лобо Невеса, и угрызения совести меня не беспокоили.
Глава СХХХ
КОТОРУЮ СЛЕДУЕТ ВСТАВИТЬ В ПРЕДЫДУЩУЮ
Впервые после возвращения Виржилии в столицу я встретился с ней на одном из балов, в 1855 году. Она была в роскошном туалете из голубого муара, с обнаженными, ослепительными, как и прежде, плечами. В ней уже не было юной прелести, но она все еще была красива осенней, предзакатной красотой. Я вспоминаю, что мы долго и оживленно разговаривали, ни словом не касаясь прошлого. Что было, того уж нет. Отдаленный, смутный намек, взгляд — и больше ничего. Вскоре она уехала; я видел, как она спускалась по лестнице, и тут вдруг какая-то необъяснимая загадка мозгового чревовещания (да простят мне филологи это неуклюжее словосочетание) заставила меня шепотом произнести слово, всплывшее из далекого прошлого:
— Восхитительная!
Эту главу следует вставить в предыдущую, между первой и второй фразами.
Глава СХХХI
ОБ ОДНОЙ КЛЕВЕТЕ
Едва я, побуждаемый неким чревовещательно-мозговым импульсом, произнес это слово, которое отнюдь не означало раскаяния, а было просто данью истине, как кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся: передо мной стоял мой старинный приятель, морской офицер, весельчак, не особенно церемонный в обращении. С лукавой улыбочкой он произнес:
— Ну что, повеса? Вспоминаешь былые проказы?
— Да здравствует былое!
— Ты, разумеется, уже восстановлен в правах?
— Ах, шалопай,— шутливо погрозил я ему пальцем.
Сознаюсь, что в разговоре этом я не проявил должной скромности, особенно в последней фразе. И сознаюсь с большим удовольствием, ибо принято обычно считать, что болтливы только женщины, а я не могу закончить свою книгу, не опровергнув столь распространенного людского заблуждения. Я знал мужчин, которые, когда заходила речь об их любовных приключениях, улыбались или отрицали свое участие явно нехотя, вяло и односложно, в то время как их подруги ничем не выдавали себя и клялись всеми святыми, что это чистейшая клевета. И поведение женщин столь отлично от поведения мужчин прежде всего потому, что женщина (согласно гипотезе, приводимой мною в главе CI и других) отдается любви всецело, будь то возвышенная любовь — страсть, описанная Стендалем, или, скажем, земная, плотская любовь каких-нибудь римских матрон или полинезиек, эскимосок, африканок, а может быть, также и представительниц других, цивилизованных рас, в то время как мужчина,— я, разумеется, говорю о мужчинах, принадлежащих к образованному и светскому обществу,— так вот, мужчина к любому чувству всегда примешивает тщеславие. Кроме того (не могу я удержаться от запретных тем), когда у женщины есть любовник, ее не покидает чувство вины и страх за свою репутацию, и потому она должна уметь искусно притворяться и без устали совершенствовать свое хитроумие, что же касается мужчины, то он, заставив женщину забыть свой долг и одержав верх над другим мужчиной, поначалу законно этим гордится, а затем переходит к чувству не столь ярко выраженному и не требующему особой секретности: к эдакому доброжелательному самодовольству, в котором отражаются лучи победоносного сияния.
Истинно или нет мое объяснение, но я все-таки начертал на этой странице в назидание нашему и будущим векам, что легенда о болтливости женщин сочинена мужчинами; в любви, по крайней мере, женщины немы как могила. И если они и выдают себя, то разве только случайным промахом или волнением, тем, что не всегда могут вынести намеки и косые взгляды, либо по причине, суть которой так образно сформулировала одна знатная и мудрая женщина — королева Наваррская.
Своим изречением: «Самая ученая собака нет-нет да и брехнет» — она хотела сказать, что всякая тайная любовная история рано или поздно становится явной.
Глава CXXXII
НЕ ИЗ ЧИСЛА СЕРЬЕЗНЫХ
Цитируя изречение королевы Наваррской, я вдруг вспомнил, что у нас в народе, когда видят чью-то надутую физиономию, обычно говорят: «Ну, не иначе как у него сучку увели»,— намекая на то, что его бросила любовница. Однако эта глава вышла просто до неприличия легкомысленной.
Глава СХXXIII
ПРИНЦИП ГЕЛЬВЕЦИЯ[66]
Мы остановились на том, как мой приятель, морской офицер, выудил у меня признание насчет моих отношений с Виржилией. Здесь я несколько видоизменяю принцип Гельвеция или, лучше сказать, разъясняю его. В моих интересах было молчать, ибо, подтверждая подозрения относительно этой старой связи, я рисковал навлечь на себя запоздалый гнев, дать повод для скандала и уж по меньшей мере приобрести репутацию болтуна. Таков был мой личный интерес, и если следовать принципу Гельвеция формально, то я должен был поступить именно так. Но я уж объяснил причину мужской несдержанности: в интересах своей безопасности я должен был молчать, но во мне проснулся другой, более близкий и непосредственный интерес — интерес тщеславия. Первый диктовался рассудком, требовал предварительного логического умозаключения; второй был стихийным, инстинктивным, он исходил из глубин моего существа. Победа осталась за вторым; его воздействие оказалось более быстрым и могущественным. Отсюда вывод: принцип Гельвеция действителен и в моем случае, с той лишь разницей, что интерес здесь был не лежащим на поверхности, а скрытым.
Глава CXXXIV
ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ
Я вам еще не сказал, но сейчас скажу: мне уже стукнуло пятьдесят, когда Виржилия спускалась по лестнице, а морской офицер трогал меня за плечо. И было так, как будто это моя жизнь спускалась вниз по лестнице, или, по крайней мере, ее лучшая часть, наполненная радостями, волнениями, страхами и омрачаемая также вынужденным притворством и ревностью,— и все же лучшая, если придерживаться обычной, житейской точки зрения. Если же, однако, подойти к этому с более возвышенных позиций, то лучшей должна была стать для меня как раз та часть, которую мне еще предстояло прожить, о чем я буду иметь честь побеседовать с вами на немногих оставшихся страницах моей книги.