*
– Когда тебе в Минск? – спросила Оля.
– Поеду двадцать девятого. Надо найти жилье – к хозяйке не хочу возвращаться. А занятия, как обычно, начинаются первого.
– Ненавижу эти дни – последние в августе… С детства, еще со школы. Кончаются каникулы, вот-вот начнется учеба…
– Ты не любила учиться?
– Нет, не любила. Хоть и была отличницей – в школе, потом в институте…
– Кстати, это мои последние каникулы.
– Ну да… А может, и нет. Вдруг ты захочешь поступить в аспирантуру…
– Вряд ли.
*
Мы познакомились три недели назад. Я возвращался домой от Андрея, она ехала в общагу из гостей. Я предложил проводить ее от остановки, хоть общага была совсем рядом. Она согласилась, а когда мы дошли до крыльца, предложила зайти.
За чаем Оля рассказала, что месяц назад ушла от мужа и переехала к подруге. Сейчас та уехала в Крым, Оля жила в комнате одна. Она закончила пединститут, но работала продавцом в киоске.
Мы допили чай, и я остался.
*
Через два дня после похода в «Белый лимон» мы стояли у парапета на набережной Днепра.
– Я, может быть, вернусь к мужу, – сказала Оля.
По реке буксир тащил баржу. У берега подпрыгивали на волнах сигаретные пачки, бычки и пакеты от чипсов.
На следующий день я уехал в Минск. Мы никогда больше не виделись.
#
Товарищ У «Mission: Impossible»
Мы сидели с Маяковским в геттингенской кафешке «Под Гауссом», и великий математик по-дефюнесовски задорно взирал на нас с вывески. Столик стоял под открытым небом, в тени зонтика, на дворе был август, так что закисать в помещении не имело никакого смысла. Я был здесь уже второй раз, много лет спустя первого. Маяковский никогда доселе не бывал ни в Геттингене, ни в нашем времени. Он с интересом озирался по сторонам, крутил головой, украдкой вытаскивал очки из нагрудного кармана белой рубахи, водружая их на свой монументальный нос, чтобы лучше что-нибудь рассмотреть, и тут же, стесняясь, прятал обратно. Кофе был каким-то гадостным, липким, да и какой кофе в такую жару. Спросили пива. Необъятных размеров румяная тетя принесла четыре громадных пенящихся бокала. «Замечательно!» – воскликнули мы в один голос и принялись вгрызаться в пену, чтобы поскорее добраться до заветной прохладной жидкости.
Разговор пошел. До этого я был слишком подавлен величием момента, а Маяковский – окружающими новыми временами и близорукостью, которую вынужден был демонстрировать. Мы были скованы до первой кружки. Славное немецкое пиво сблизило нас, отбросив условности и декорации. Мы успели поспорить. Я говорил, что бокал должен иметь как можно более тонкие стенки. Какой интерес вместо того, чтобы пить пиво, жевать стекло? Маяковский стоял за граненые толстостенные стеклянные кружки. «Пиво, Володька, надо уметь не только пить, – наставительно говорил он. – Нужно уметь еще делать вот так». И что есть силы громыхал своим толстостенным бокалом по столу, совершая пивной ритуал. «А если бы он был такой скляночкой, как ты хочешь, ведь даже по столу не постучать – треснет и развалится». Толстая фрау с умилением взирала на своего громкого клиента. «Да уж что делать, приходится пить из этой стеклянной гири», – ворчал я.
У меня зазвонил телефон. Мобильный. «Можно Владимира Владимировича?» – спросил томный женский голос. «Слушаю вас», – ответил я. И понял вдруг, что звонят из того времени и нужен вовсе не я, а Маяковский. «Подождите секундочку, – сказал я и передал трубку: – Это тебя». Маяковский неловко – не привык еще – взял мобильник. «Владимир Владимирович, – стрекотал мобильник, я слышал каждое слово, – это N***. Хочу сказать, что сейчас по вечерам вы должны находиться дома. Всю следующую неделю я декламирую со сцены ваши стихи, и во время репетиций мне может понадобиться ваша консультация». Маяковский басовито проворковал что-то любезное и отдал мне мобильник. «Знаешь, Володя, – сказал я, кладя телефон в карман, – это, конечно, не мое дело, и услышал я все случайно, но не люблю я таких людей, которые с места в карьер: «Вы должны…» Ничего мы никому не должны, а ты в особенности…» – «Да ладно тебе, – загудел Маяковский. – Это одна актриса, очень даже ничего, как тут не проконсультировать. Я, пожалуй, даже ее вы…бу». Я поморщился. Не люблю, когда самцы в таком циничном тоне разговаривают о женщинах. Захотел вы...бать – …би, пожалуйста, но зачем же об этом оповещать? От Маяковского не укрылась моя реакция. «Ладно, ладно, – похохатывая, сказал он. – Большому поэту можно и простить, верно?» – «Вот как раз большому и нельзя». – «А вот это, Володька, полная чушь, – быстро посерьезнев, молвил он. – Именно большому прощать и нужно. Потому что большому тяжелее всех малых вместе взятых».
Заговорили о личном. Он снова зачем-то надел очки. Вероятно, чтобы скрыть влагу в очах. «Понимаешь, Володька, надоело мне все это, – исповедовался великий поэт. – Мне бы нормальную деревенскую бабу – такую, чтобы сорочки стирала и вечером кашу варила, а стихи мои любила не потому, что хорошие, а потому, что любит меня. И пускай даже в церковь ходит по воскресеньям – ничего, я подвезу запросто на автомобильчике. Но любовь, Володька, – печально развел он руками, – такая штука…»
Я вспомнил, что там у себя много лет назад он застрелится на почве то ли личной жизни, то ли ГПУ, и, несмотря на жаркую погоду, похолодел. Это нужно было как-то предотвратить, хотя бы отсюда, из будущего. Как в фильме «Терминатор». Я принялся сбивчиво и путано его утешать. Мне никогда не нравилась эта его Лиличка, но я пытался быть как можно более корректным. «А Эльза?» – «Что Эльза? Думаешь, я нужен Эльзе?» Внезапно я понял, что одной Лиличкой дело не ограничится. Вся эта атмосфера, быстро укореняющаяся сталинизьма, должна была неумолимо его убить, физически или морально, может быть, даже сгноить в ГУЛАГе. «Знаешь что, Володька, – начал я, – послушай меня внимательно: ты одной ногой в другой эпохе, другой – над пропастью. Сталин – это не революционер Ленин, а вонючий азиатский деспот, мурло с гипсовой башкой (последний образ я неожиданно для себя позаимствовал из любимой книги про бравого солдата Швейка). Володька, тебе нужно уезжать. Спокойно, спокойно, я знаю, каково тебе, певцу октября, сидеть в одном ресторане с бздливыми буниными. Но, во-первых, там не только ведь Бунин, люди всякие, и во-вторых, то, что у вас начинается… Там заправляют люди много хуже Бунина, поверь мне. А ты… Ты должен сохранить свой гений еще лет на сорок. Не для себя, так для товарищей потомков…» «Товарищи потомки» – это из поэмы «Во весь голос», осекшись, подумал я. Он ведь там у себя еще ее не написал! Стало жутко и зыбко, я понял, что вмешиваюсь в ход времени, не зная, что оно такое, почувствовал, как я ничтожен, что говорю неубедительно, совсем не то, что нужно… Маяковский смотрел на меня ошеломленно, бычок без фильтра дымился в углу толстогубого рта…
У меня зазвонил телефон. Мобильный. Наяву. Я проснулся. «Привет, получил вчера мою эсэмэску?» – спросил придурок в трубку. «Какого хера ты звонишь!» – зарычал я. С минуту я сидел на краю распотрашенной кровати, приходя в себя. Потом кинулся к книжному шкафу. Может быть, может быть… Я открыл энциклопедию. «МАЯКОВСКИЙ Вл. Вл. (1893–1930), рус. сов. поэт». 1930! Я провалил задание.
Александр Шикуть «Первая запись в блокноте»
Макар Трофимов уже десятый год работал бухгалтером на местном заводе. Каждое утро в полседьмого он бил по голове крикливый будильник, срывался с постели и обеими ногами попадал в заранее приготовленные тапочки, несся в туалет, потом в ванную, где наспех умывался, чистил зубы и брился, пока на кухне его ожидал закипающий чайник. Несколько бутербродов с маслом, огромными глотками выпитый горячий чай – и вот он уже поспешно застегивает пуговицы рубашки, неуклюже натягивает на себя брюки, хватает одной рукой заношенный пиджак, другой – плащ, кожаную сумку и зонтик. Через десять лестничных пролетов Макар оказывается на улице и сразу же бежит к остановке, озираясь, не едет ли нужный ему автобус. Остановка забита до отказа, и каждый ждет того единственного, который подбросит до самой работы. Голодные и сытые, выспавшиеся и недоспавшие, злые постоянно и лишь утром – все они стоят рядом с Макаром, а потом и прижимаются к нему в салоне автобуса, будто в прессовальной машине.
Вне зависимости от того, с какой ноги утром вставал Макар, он всегда злился из-за предстоящих сорока-пятидесяти минут молниеносных сборов, тряски, прижиманий, ожидания, бессмысленных и нелепых разговоров о погоде, курсе валют или футболе. Стоя потерянным и, казалось, загнанным в угол, он мечтал о времени, когда ему не придется уже всем этим заниматься.
В запыленном и слегка замазанном окне в противоположную Макару сторону ехали серые панельные дома, детские сады, еще не думающие открываться магазины и школы… А самый ненавистный момент был, когда он вдруг сворачивал туда, где не было ничего, кроме лесного промежутка и безлюдных полян, за которыми лишь вдали виднелась городская жизнь. И каждый раз Макару хотелось сойти с автобуса и пробежаться по этим полянам, вдохнуть свежего воздуха. А может, и поваляться в грязи, попрыгать по лужам или просто лечь наземь и бросать горсти песка в небо, представляя, будто уже оно само ловко попадает прямиком в шаловливого Макара.