Охота на тюленя
За нами игольчатый стынет день,
и инеем стянут мех.
Мы пришли, и с нами — тюлень, тюлень,
оттуда, где лед и снег.
«Ауджана! Агуа! Ага! Гаук!»[2]
И воющих псов ошалелый бег,
взлетает хлыст, и свист, и гавк —
туда, где лед и снег.
До проруби мы проползли за ним,
за ним, протирая мех;
мы поставили знак и его стерегли,
пока он не выполз на снег.
Он выполз дышать, мы метнули копье,
и был его вой, как смех…
Забаве конец! Он убит, — и лег
брюхом на лед и снег.
Сияние льдин слепит глаза,
и снег навис у век,
и мы возвращаемся к женам назад,
оттуда, где лед и снег.
«Ауджана! Агуа! Ага! Гаук!»
И псов ошалелый бег,
и женщинам слышен собачий гавк —
оттуда, где лед и снег.
Баллада с аккомпанементом
Черной тучей вечер крыт,
стынет ночь — гора.
Ждет милого Маргарита,
ри, та-ри, та-ра.
Он высок, румян и прям,
он алей зари,
он соперничал с утрами,
трам, та-ра, та-ри.
Не придет он, не придет
(слышен скрип пера), —
спят тюремные ворота,
ро, та-ро, та-ра.
Темной ночью зол и хмур:
«Казни ночь — пора!» —
приказал король Готура,
ту, ру-ру, та-ра.
Сотни зорь алей рубах,
блеск от топора,
не сдержать бровей от страха:
трах!.. Ти-ри, та-ра.
…Звезды в круг. Свеча горит.
В двери стук. Пора!
(Плохо спалось Маргарите.)
Ри, ти-ри, та-ра.
(Музыкальный ящик с марионетками)
Панна Юля, панна Юля,
Юля, Юля Пшевская!
Двадцать пятого июля
день рожденья чествуя, —
цокнут шпоры, очи глянут,
сабля крикнет: «Звяк!» —
Подойду да прошу панну
на тур краковьяк!
Дзанг да зизи, — гремит музыка
па-па, — хрипит труба.
По паркету ножка-зыбка
вензелем выписывает па!..
Вот вкруговую скрутились танцы
левою ножкой в такт.
И у диванов — случайных станций —
вдруг поцелуй не в такт.
И в промежутках любовные стансы, —
Юля направо, так?
— Юля, в беседке, в десять, останься! —
Словно пожатье: — Так!
Бьют куранты десять часов.
— Юля, открой засов!
Полнится звоном плафона склон:
лунь всклянь. Лень, клюнь клен…
Вот расступились усадьбы колонны,
парк забелелся, луной обеленный.
Вот расступились деревья-драгуны,
ты в содроганье — страх перед другими.
Вот расступились деревья-уланы
(«Где мой любимый, где мой желанный?»).
То побледнеет, то вдруг зардеется,
вот расступились деревья-гвардейцы.
Месяц блистает шитьем эполета,
Юлька-полячка встречает поэта.
Плащ, как воскрылье воронье,
шпагу сквозь пальцы струит;
справа — с бичами Ирония,
Лирика слева стоит.
— Здравствуй, коханый! —
Взглянула в лицо:
— Цо?
Цо не снимает
черный жупан
пан?
С Юлею коханому не грустно ли?
Пальчики сухариками хрустнули.
За руки коханую, за руки, за талию,
сердце-часы звон перекрути!
За руки, за талию милую, хватай ее,
шелковые груди к суконной груди!
Выгнув пружинный затылок,
я на груди разрываю
рук, словно винных бутылок
цепкость, — огнем назреваю.
Руки, плечи, губы…
Ярость коня —
астма и стенанье
в пластах тел… —
Пан версификатор,
оставьте меня,
я вас ненавижу!
Оставь-те!..
— Юлька, Юлия, что же вы чудите?
Сами же, сами же по шелковой груди и
дальше моею рукою, как учитель
чистописания, — водили, водили…
Вам бы, касатка, касаться да кусаться,
всамделе, подумаешь? Чем удивили!
Взглядом, целомудрием? Может показаться,
будто это в фарсе, будто в водевиле,
будто это в плохеньком пустом кинематографе,
будто опереточный танцор да балерина,
руку раскусили, посмотрите, до крови,
спрячьте лиф за платье, вот вам пелерина!..
Встала, пошатнулась.
Пошла, пошатнулась.
Растрепанные волосы,
надорванный голос и
у самого крылечка
странная сутулость…
— Кралечка, Юлечка,
дай мне колечко,
может, мы еще раз
перейдем крылечко,
может быть, все-таки
в этой вот беседке,
если не любовники,
то просто, как соседки
встречаются на рынке —
как старые знакомые,
по чести, по старинке!
Тихо повертела на пальце кольцо,
подняла носок, но обратно отставила.
Трудно, как заклятое, перейти крыльцо,
трудно, как от сладкого, отойти от старого?
Трудно, как от… Краля! Белая, растрепанная,
что же ты придумала? Кинулась и плюхнулась
на шею, до слез растроганная:
— Любишь? Неужели! — Милая! Люблю!..
Беседка наклоняется ниже, ниже,
темнота и шепот в беседковой нише.
А из дому куранты склянками в склон:
лунь всклянь. Плен, склеп, клен…
К морю Белому, к морю бурному,
к полуострову, к порту Мурману
Двиной Северной, рекой пасмурной,
братьев — семеро, плыть опасно вам.
Рыбакам, кам-кам,
наплывала сельдь,
наплывал вал-вал
голубой,
по бортам, там-там,
распластали сеть,
нам висеть, сеть-сеть,
над водой.
Молодым, дым-дым,
хорошо, скользя
на челнах, ах-ах,
в глубину, —
я синей, ей-ей,
загляну в глаза,
на волну, льну-льну,
ледяну.
Ты не морщь, морж-морж,
золотых бровей,
подползи, лзи-лзи,
к кораблю.
Эти льды-льды-льды
широко проверь,
где тюлень, лень-лень,
белобрюх.
Гуды, охните, птицы, каркните-ка:
это Арктика, наша Арктика.
Небо веером, пышут полосы:
мы на полюсе, нашем полюсе!
Отошел шелк-шелк
ледяных пород
и на лед лег-лег,
поалев,
возведем дом-дом
и пойдем вперед,
где флажок жег-жег
параллель.
Надо влезть, «есть, есть!» —
закричать шумней
и за ним дым-дым
потянуть,
отплывет флот от
голубых камней,
чтоб дымок мог-мог
утонуть…
Малиновое М —
мое метро,
метро Москвы.
Май, музыка, много молодых москвичек,
метростроевцев,
мечутся, мнутся:
— Мало местов?
— Милые, масса места,
мягко, мух мало!
Можете! Мерси… —
Мрамор, морской малахит, молочная мозаика —
мечта!
Михаил Максимыч молвит механику:
— Магарыч! Магарыч! —
Мотнулся мизинец манометра.
Минута молчания…
Метро мощно мычит
мотором.
Мелькает, мелькает, мелькает
магнием, метеорами, молнией.
Мать моя мамочка!
Мирово!
Мурлычет мотор — могучая музыка машины.
Моховая!
Митя моргнул мечтательной Марусе!
— Марь Михална, метро мы мастерили!
— Молодцы, мастерски! —
Мелькает, мелькает, мелькает…
Махонький мальчик маму молит:
— Мама, ма, можно мне, ма?.. —
Минута молчания…
Мучаюсь. Мысли мну…
Слов не хватает на букву эту…
(Музыка… Муха… Мечта… Между тем…)
Мелочи механизма! Внимайте поэту —
я заставлю слова начинаться на букву эМ:
МЕТИ МОЕЗД МЕТРО МОД МОСТИНИЦЕЙ
МОССОВЕТА
МИМО МОЗДВИЖЕНКИ
К МОГОЛЕВСКОМУ МУЛЬВАРУ!
МОЖАЛУЙСТА!