«В городе Москва», как степенно выражаются ревностные хранители расы и языка, вот уже тридцать лет и три года (и даже, честно говоря, дольше) ждала-дожидалась сказочного своего жениха яркая, но пребывавшая в злом («неприличном») незамужестве Леночка, дочь знаменитой театральной критикессы, Кассандры Востроглазой. И если имя Леночкиной мамаши действительно являлось псевдонимом, то фамилия была настоящей, паспортной, отражавшей какие-то хитрые комбинации в геноме у предков, – комбинации, приведшие к тому, что признак, когда-то проявивший себя на деле, пошел этим людям и в род, и в потомство, и во все их официальные документы.
Однако не только сверхзоркость, но даже и псевдоним, словно намекавший на пословицу «предположи худшее – окажешься прав», не помогли Кассандре Востроглазой вовремя отбраковать злокозненного Атанаса-Пегаса. Так что у веселого захолустного Казановы произошла – не подвластная ни простому, ни самому зоркому разуму – страстная вязка с Леночкой Востроглазой (в весеннем Парке культуры и отдыха), причем, как простосердечно решила видавшая виды столичная Леночка, вязка совершенно внеплановая, спонтанная – но, конечно же, ой-ёй-ёй какая плановая для Юбкаря, который, едва произведя блиц-смену своего гражданского статуса, скоренько сотворил: себе – московскую прописку, слепошарой Кассандре – катастрофический размен квартиры, а столичной супруге – ритуального Алешу.
После чего заря новой жизни, с удесятеренной мощью – и притом нагло поправ законы природы – взошла на Западе: супруги Е. и А. Востроглазые, едва не убив друг друга за три лунных месяца совместного ведения хозяйства (вот где полакомилась бы леденящими душу фактами навсегда разъяренная ярославская прокурорша!), подобрались к каким-то грантам забугорных держав – и стремительно отбыли в прямо противоположных направлениях.
Однако самым пикантным в этом плутовском романе (а по мне, например, романе воспитания) являлось то, что несчастная (счастливая?) Петрова даже не знала о третьей (московской) части этой эпической матримониальной мутотени (романа дороги?). А дело-то обстояло так, что, как раз когда смазливый («аутентичный») парубок вручил себя ее ласкам и милостям, он же, Атанас Юбкарь, уже стоял на самом пороге столичной (триумфальной) части своего восхождения – то есть: уже положил свой зоркий – бьющий без промаха – глаз (примака по призванию) – на неоспоримые прелести Леночки Востроглазой. Которые, в своей главной части, формулировались вполне лапидарно, как объявление об обмене: трехкомнатная крупногабаритная квартира в доме улучшенной планировки, потолки четыре восемьдесят, лифт, семь минут пешком до метро «Аэропорт».
...Обо всём этом Петрова, а за ней и я, узнала, разумеется, много позже. И вот, именно для того, дабы помучить («дожать») перспективную сорока-с-чем-то-летнюю Леночку, то есть вынудить ее по-быстрому упасть на спинку (В. Шекспир) в столичном Парке культуры и отдыха (элитное «аэропортовское» жилище сторожмя сторожила старая Востроглазиха), Юбкарь жестоко исчез с ее, Леночки, радаров.
Однако солнце, исчезнув за горизонтом, над горизонтом же и восходит: только для иных глаз. Таким образом, Юбкарь возник пред очами дочери врачей – и внучки блокадников – а именно: Нины Викторовны Петровой. (Забегая вперед, скажу, что, едва зайдя в мою комнату, он наклонился ко мне и, густо дыша шашлыком, изрек буквально следующее: невеста ты, конечно, не слабая, но не первого сорта: всё же Питер – я, конечно, извиняюсь, не Москва.)
Несколько слов о том, чего стоило Петровой привести Юбкаря на эти роковые фурор-смотрины. Дело в том, что у Петровой, помимо честной русской фамилии, был на руках (именно на руках, так как в ясли его не брали) крайне болезненный годовалый сын, а во главе этого неполного счастьем семейства стояла мамаша Петровой – кажется, даже доцент (педиатр? психиатр? фтизиатр?). Вот, собственно, всё приданое, которым располагала Петрова-младшая. У иных и такого нет.
Поэтому, дабы отпустить молодую Петрову для, скажем так, более предметного общения с Юбкарем (до того момента оно, общение то есть, протекало чинно-эпистолярно), – для того, чтобы отпустить молодую Петрову на прицельный флирт с Атанасом Юбкарем, который приехал из Москвы всего на два дня и одну ночь (ее он намеревался провести если и не с Петровой, то, по крайней мере, у Петровой дома), – для того, чтобы сменить дочь на ее посту, то есть освободить Петрову-младшую примерно на сорок восемь часов от ее почетных прав и обязанностей матери-одиночки – отпустить с тем, чтобы у нее – кто знает? – в недалеком будущем возникли бы почетные обязанности официальной супруги, – Петрова-старшая (педиатр? психиатр? фтизиатр?) пошла на такую сложную комбинацию замен, подмен, примазываний, подмазываний, просьб, приказаний, наказаний, улещеваний, лжи во спасение и просто лжи – что волосяной покров резко встает дыбом, стоит представить, какие профиты заполучило бы человечество, кабы ядерная энергия этих вечно роющих норы крольчих была бы применена в иных целях.
...Галантиров, учтите, у меня нет, – с этой не самой гостеприимной моей фразы и начался наш спонтанный сабантуйчик. Однако Юбкарь, сначала театрально опешив, словно изображая быка, злобно изумленного бандерильей, уже в следующий момент живехонько, с улыбочкой, достал из своего «дипломата» (у него был именно «дипломат») какую-то вокзально-киосковую снедь. Далее им был разлит коньяк (именно разлит, потому что Юбкарев мозжечок, ошалевший от выпитого Юбкарем накануне, отказался координировать движения его мышечного аппарата, и ручищи Юбкаря как-то криво, уродливо выплеснули часть бутылки на скатерть); далее: девочкой была поставлена на стол еще одна коньячная бутылка – непочатая, которая хранилась ею, оказывается, в вентиляционном отверстии ванной (ого!); далее: Юбкарь был эскортирован (этапирован?) Петровой до той же ванной – с ласковой, почти эротической просьбой раздеться и встать под холодный душ; далее: в туалете он, со знанием дела, на римский манер, опорожнил свой желудок; далее: уже самостоятельно он снова прошел в ванную и снова встал под холодный душ, а вот уже после этого (с удлиненными и потемневшими от воды волосами, еще больше чернявый, еще больше смахивающий на жеребца) Атанас Юбкарь взял мою гитару.
Сначала он ее долго, картинно настраивал (и в этом занятии стал похож на хрестоматийного приказчика из уездного городка N. ), хотя настроена гитара уже была, но не мог же этот брачный аферист вот так, ни с того, ни с сего, – без просу... И публика-дура, в лице девочки и Петровой, самочьими потрохами почуяв, что именно от нее требуется, взялась «по-женски» канючить, а Юбкарь, конечно, стал фордыбачиться (я не в голосе, да слова подзабыл, да не пел уж сто лет, да палец, блин, поранил, защищая честь дамы, да...). И тут девочка неожиданно взвизгнула: ой, ну не мучай же!.. – и тогда Юбкарь, в этот момент как-то особенно похожий на Шарикова-куплетиста, наконец нас, что называется, удостоил:
Мы были вместе так недолго, а расставались навсегда...
И закружила нас дорога по незнакомым городам...
Я на Аляске, ты в Чикаго, и между нами континент...
Без почты нам не сделать шага, не получить
с письмом конверт...
Даже две самые чокнутые, самые прилежные прихожанки не могли бы слушать какой-нибудь магнификат с тем самозабвением, с каким эти две курицы внимали раскукарекавшемуся в моей комнате романтическому петушку. Явно недорезанному.
А мы ни в чем не виноваты.
Я всё равно найду тебя...
По всем Соединенным Штатам,
куда б ни бросила судьба...
Я вновь живу на побережье,
но даже через столько лет
Зайду на почту, как и прежде,
и запечатаю конверт...
Голос у него был ничего, терпимый, но зенки выглядели невыносимо глупыми (каковыми они бывают даже у неглупых людей, когда те напускают на себя экстра-значимости). Кроме того, Юбкарь, опираясь на вынесенные, видимо, из Закарпска-Закарпатского эстетические установки, считал необходимым поочередно изображать все те чувства, которые, по его мнению, содержались в этом каэспэшном шедевре, а именно: негу, томность, романтику (бр-р-р! подвесить бы за детопроизводящие органы), ну и, конечно, суровую мужественность. То есть: озвучание этого приблатненного джентльменского наборчика было старательно продемонстрировано для всех нас. А вот очами своими, сверкавшими притом рррроковым цыганским огнем, глядел этот поэтически настроенный конюх на одну только девочку.