(Кто видел фильм «Октябрь», не усомнится, что «на рабочую часть вооружение» мы нажали всерьез. Помните сцену — в Смольном раздают браунинги? Ее в первоначальном материале в тех четырех с половиной тысячах метрах пленки, что увез с собой Эйзенштейн, не было. А марширующие по ночному Питеру красногвардейские отряды. Отблеск штыков…
Один из участников штурма Зимнего, Соколов, снимался в роли Антонова-Овсеенко, который произносит приговор истории министрам-капиталистам: «Именем Военно-революционного комитета Петроградского Совета объявляю Временное правительство низложенным». Соколов исполнил роль Овсеенко темпераментно, правдоподобно и, как часто это бывает с людьми, у которых неожиданно получается что-то трудное, непосильное для других, он вообразил себя чуть ли не единственным авторитетом по части истории Великой Октябрьской социалистической революции. Он без конца советовал и опровергал все без разбору, чем очень тормозил работу. Нам стоило немалых усилий «держать в узде» Соколова. Но чего не сделаешь ради настоящего кадра, а строптивый Соколов на съемках в роли члена ВРК В. А. Антонова-Овсеенко был что надо!)
Пока материал монтажом не был выстроен, идейная целеустремленность фильма, естественно, плохо просматривалась.
Мне некогда было возражать Эйзенштейну по поводу этих его сомнений и сомнений насчет 100 процентов эмоционального захвата.
Не зря ведь говорится, что цыплят по осени считают. Горячая монтажная осень была впереди. Тогда же я просто злее стал в работе. «Октябрь» мне был не менее дорог, чем «Потемкин». Самокритичность, беспощадность Эйзенштейна, моего учителя, мне импонировала, хотя идеализация отрывков из «Генеральной линии» казалась чрезмерной. Да, там все снято высококачественно, все опосредовано в образах, но ведь и сегодня каждый кадр «Октября» изучают в киноакадемиях. И тем: не менее еще и еще раз вчитываясь сейчас. 49 лет спустя, в лукаво-ироничные строчки его письма, я любуюсь, я восхищаюсь Эйзенштейном-художником. «Почему мы не можем не ходить по лезвию!!! Почему мы не можем делать нерискованные вещи!» Да, перестань мы ходить по лезвию, пристрастись мы к деланию нерискованных вещей — и прости-прощай революционное искусство…
А тогда мы рисковали ежедневно, ежечасно, постоянно. Эйзенштейн в своем письме говорит об эпизоде «Лезгинка». Это известный факт: продвижение к революционному Петрограду «Дикой дивизии» было остановлено большевистскими агитаторами. В сценарии и режиссерской разработке «Октября» сцена встречи петроградских агитаторов с солдатами-горцами завершается братанием, переходящим в пляску. Начинают ее под русскую «барыню» революционные солдаты Петрограда, а затем в круг один за другим прыгают горцы и кружатся в вихревой «лезгинке». Буквально на глазах испаряется коварный замысел контрреволюции — использовать «дикую» силу «Дикой дивизии» против красного Петрограда.
Во все времена известную прослойку составляют люди, девизом которых является бескрылое: «Как бы чего не вышло». И, само собой разумеется, что и на нас с Эйзенштейном они давили: «А при чем тут пляски? Что это политическая агитация или балаган?» Мы отмахивались от этих осторожных, как от назойливых осенних мух, и, честно говоря, не видели особого риска в явно выигрышном патетическом финале сцены. Поэтому мы во всех своих планах этот эпизод так и называли — «Лезгинка». Рискованным был другой наш поступок. Для «Лезгинки» мы собирали по всему Ленинграду горский типаж. Айсоры — чистильщики обуви числом человек двести — охотно откликнулись на наше предложение сняться в фильме «Октябрь». Для съемок мы получили из ленинградских музеев экипировку и дорогое оружие. Как только обрядили и вооружили айсоров, все они куда-то испарились. Тут мы испугались не на шутку. Что там на уме у расторопных ленинградских горцев? А что, если… Пропали тогда музейные редкости и наш престиж. Но к началу съемки наша «Дикая дивизия» объявилась… в полном составе и во всеоружии. А было, оказывается, вот что. Получили бывшие горцы красивое оружие, бешметы, папахи — и помчались по домам: показываться родным и знакомым в столь бравом виде…
А как замечательно проявились традиционные честность, добросовестность ленинградцев во время съемок эпизода «Расстрел 4 июля»!
Напряженное движение на перекрестке Невского и Садовой невозможно было в дневное время перекрыть более чем на десять минут. Вследствие этого сцену решено было снять без дублей, набело.
Отобрали из семитысячной массовки 200 человек, с которыми репетировали ночью. Они исполняли роль жертв расстрела. Кто-то должен бы упасть «мертвым», кто-то уползал «раненым». Этим людям мы раздали зонтики, калоши, шляпы, пакеты, сумочки, авоськи с яблоками — все это должно было остаться на улице после расстрела. Но когда собрали всю семитысячную массовку на последнем инструктировании, я забыл предупредить людей, что то, что валяется на мостовой, брошено нарочно. И во время съемки добросовестные ленинградцы подобрали все «потерянное». Мало того, стоя за киносъемочными камерами и вовсю мешая нам работать, они долго еще выкрикивали: «Кто потерял зонтик?», «Чья калоша?» А в результате на экране мостовая оказалась чистой: признаки растерянности толпы на экране отсутствуют.
Между прочим, в школьных учебниках и пособиях по истории наш кадр печатается наравне с документальной фотографией Невицкого, которую мы, приступая к работе, изучили досконально.
Но мне давно пора вернуться к тексту письма Сергея Михайловича Эйзенштейна. Из письма видно, что его более всего тревожило. Это — Никандров в роли Ленина.
«…Да, чтобы не забыть, — никуда не давайте фото с Никандровым, а особенно с нами вместе… И чтобы никто не видел…»
(Зная за газетчиками вожделенную жажду сенсаций и как самого тяжкого греха опасаясь суесловного и при этом публичного разговора о вожде революции в связи со съемками Ни-кандрова, Эйзенштейн призывал меня к бдительности, к проявлению максимального такта в отношении имени Ленина.
Как тут не вспомнить мой личный, человеческий и режиссерский промах, имевший место спустя год после описываемого времени! Эйзенштейн призывал меня оградить работу над фильмом от обывательского интереса к героям истории. Очевидно, я слишком скоро забыл о наставлении учителя.
Как известно, после съемок в «Октябре» Василия Николаевича Никандрова пригласил Малый театр и он в спектакле «1917 год» безмолвно появлялся в финальных сценах, поражая зрителей близким сходством с Лениным. Однажды прохожу мимо Малого театра, и, надо же, именно в этот момент из театрального подъезда вышел Никандров. Прохожие стали останавливаться, послышалось:
— Ленин… Ленин…
И тут я заметил, что рядом со мной остановился нарком здравоохранения Н. А. Семашко, и я, указывая на Никандрова, спрашиваю:
— Скажите, товарищ Семашко, похож этот человек на Ленина?
А этот остановившийся со мной рядом прохожий отвечает:
— Простите, я тоже не Семашко, я только похож на Семашко.
Режиссер Александров получил суровый урок. Какая невнимательность к лицам!)
«…Ах, зачем в общих планах приезда освещены эти проклятые окна сзади и фасад, а не одна арка подъезда? Это так вылезает и при отсутствии неба делает из площади спичечную коробку!»
(В этом вздохе и дальнейших сетованиях Эйзенштейна прослушивается истерзанное жаждой совершенства неукротимое сердце взыскательного режиссера.)
«…Композиционно дворца, как мы его понимаем, нет. Особенно печально с Иорданской — нет ни масштаба, ни богатства, ни мрамора. Белое папье-маше. И «подъем» Керенского не получается. Подымается «вообще».
Павлин — вещь для помпы… А вообще, вещи мы совершенно не умеем снимать. Например, автомобиль, часы: как было не взять их общим планом, хотя бы среди канделябров? А так совершенно непонятно, что они такое?! И рядом блестящий натюрморт фуражек на столе Временного правительства или одевание калош. Сократ в папахе взят так, что не видно папахи — зачем-то затемнены края! Люстры видел не все, но очень боюсь за них. Определенно хороши екатерининские из комнаты Татищева! — то, что по кадру и свету у нас не получалось! Вообще, ни черта в этой кинематографии не понимаю! Смотришь — на съемке хорошо, на экране — плохо, и наоборот!!! Помнишь, как замечательны были все люди в буфетной? Особенно женщины — на экране такая рвань, что смотреть нельзя! Ударницы на бильярде тоже. Бочкарева — очень слабая в натуре — здесь хороша. Правда, слегка «обаятельна». И вообще, как ни странно, облики производят впечатление обратное…» («Мраморная лестница как из папье-маше». А что мы могли, имея под руками скверную, маломощную пленку, слабый свет! И, как сказать, может быть, для пародийного портрета «восходящего по Иорданской лестнице Керенского» именно эта искусственность папье-маше более подходит, нежели драгоценная матовость мрамора.