Каково на вкус сырое мясо?
Как нежнейшее филе.
Вот уже много месяцев я не ел ничего существеннее зайца или белки. Эту ногу принес мне дикий волк, который, возможно, не хотел, чтобы я отправился с ним на охоту, тем не менее хотел, чтобы я был сыт, как и все остальные члены стаи.
Пока я рвал мясо зубами, волчица спокойно наблюдала за мной.
С той поры каждый раз, когда стая охотилась, волки приносили мне еду. Иногда она была вываляна в экскрементах или на нее мочились. После охоты они оставались со мной на поляне или разрешали следовать за ними, а порой неожиданно меня оставляли. Иногда я выл, и если волки слышали – отвечали мне. На обратном пути они всегда окликали меня воем. Всякий раз, без исключения, я становился на колени. Это было похоже на телефонный звонок от близкого человека, который зимовал на льдине: «Я вернулся. Со мной все в порядке. Я снова твой».
Все это заставило меня осознать, что у меня появилась новая семья.
Джорджи
Я поняла, что мой сын – гей, еще до того, как он сам это осознал. Была в нем несвойственная мужчинам мягкость, умение видеть окружающий мир не в целом, а отдельными частями, он был не похож на остальных мальчиков в детском саду. Если мальчишки поднимали с земли палочку, она превращалась у них в пистолет или кнут. Когда палочку брал Эдвард, она становилась ложкой, чтобы печь куличики из грязи, или волшебной палочкой. Когда он играл с другом в ролевые игры, то никогда не был рыцарем, скорее принцессой. Когда мне хотелось знать, не полнит ли меня наряд, я знала, что честно ответит Эдвард, а не Кара.
Вы догадываетесь, что у такого человека, как Люк, – мужественного человека, который может в буквальном смысле зубами отрывать куски мяса с туши в окружении волков, – могли возникнуть проблемы с сыном-геем, но мне это и в голову не приходило. Он твердо верил в то, что семья превыше всего. Совсем как у волков, которые сохраняют внутри стаи индивидуальность, которым не приходится ежедневно показывать, чего они стоят. Так и для Люка: если ты член семьи, тебя уважают, несмотря на то что ты не похож на других, и место твое надежно закреплено за тобой. Однажды он даже рассказал мне об однополых волках, которые наскакивают друг на друга во время брачного периода, но это связано, скорее, с доминированием и субординацией, чем с сексуальностью. Именно поэтому я была изумлена, когда Эдвард открылся Люку, а Люк сказал…
На самом деле я понятия не имею, что сказал Люк.
Мне известно одно: Эдвард отправился в Редмонд поговорить с отцом, а когда вернулся домой, не стал разговаривать ни со мной, ни с Карой. Когда я поинтересовалась у Люка, что между ними произошло, его лицо залила краска стыда.
– Ошибка, – ответил он.
Через два дня Эдвард уехал.
И сколько бы раз за последующие шесть лет я ни спрашивала у сына, что сказал ему Люк, он отвечал, что ему было очень обидно. И как обычно бывает, когда накручиваешь себя, незнание оказалось еще более мучительным. Лежа в кровати, я придумывала самые глупые комментарии, которые мог отпустить Люк, унизительные колкости, саркастические замечания, возымевшие обратную реакцию. Эдвард преподнес свое сердце на блюдечке с голубой каемкой. И что получил в ответ? Неужели Люк сказал Эдварду, что он сможет измениться, если на самом деле этого захочет? Неужели он сказал, что всегда знал, что с его сыном что-то не так? Поскольку правды я не знала, а ни одна из сторон не рассказывала мне, что между ними произошло, я представляла самое худшее.
Ты не понимаешь, что чувствует неудачник, пока твой восемнадцатилетний сын не уйдет из семьи. Именно так я всегда к этому относилась, потому что Эдвард был слишком умен, чтобы запрыгнуть в автобус и уехать в Бостон или Калифорнию. Вместо этого он забрал свой паспорт из ящика в кабинете Люка и на деньги, которые заработал за лето вожатым (деньги, которые он намерен был потратить на обучение в колледже), купил билет туда, где мы точно не сможем его найти. Эдвард всегда отличался импульсивностью – еще с детства, когда в детском саду швырнул баночку с краской в мальчика, который смеялся над его рисунком, или когда, повзрослев, уже в школе, кричал на несправедливого учителя, совершенно не думая о последствиях. Но этот поступок я понять не могла. Эдвард никогда не уезжал один дальше Вашингтона – как-то он ездил туда на инсценированный судебный процесс. Что он знал о чужих странах? Где решил жить? Как нашел свое место в мире? Я попыталась обратиться в полицию, но в восемнадцать лет он по закону являлся уже совершеннолетним. Пыталась звонить Эдварду на сотовый, но номер не отвечал. Я просыпалась по ночам и две волшебные секунды не помнила, что мой сын уехал. Но потом реальность вползала под одеяло, цеплялась за меня, как ревнивый любовник, и я заходилась в рыданиях.
Однажды ночью я отправилась в Редмонд, оставив спящую Кару одну в доме, – очередное доказательство того, что я плохая мать. Люка в вагончике не было, но была его ассистентка. Студентку звали Рэн, у нее на правой лопатке был вытатуирован волк, и они с Уолтером по очереди дежурили в зоопарке: кто-то должен был присматривать за животными по ночам, когда Люк не жил в одной из своих стай, – что сейчас случалось крайне редко. Рэн лежала, закутавшись в одеяло, и спала, когда я постучала. Увидев меня, она испугалась – что неудивительно, поскольку я кипела от ярости – и кивнула в сторону вольера. Стояла ночь, Люк бодрствовал в компании своей волчьей семьи и как раз боролся с крупным серым волком, когда я, словно привидение, замаячила у забора. Этого хватило, чтобы он поступил так, как не поступал никогда: выпал из образа и стал человеком.
– Джорджи? – осторожно протянул он. – Что случилось?
Я едва сдержала смех. Неужели ничего не случилось? Люк по-своему отреагировал на исчезновение сына: еще больше сблизился со своей семьей – не со мной и с Карой, а с братьями-волками. Он так давно не появлялся дома, что не видел, как я ставлю прибор на стол и для сына, но тут же заливаюсь слезами. Он не сидел на кровати сына, обнимая подушку, которая все еще пахла Эдвардом.
– Я должна знать, Люк, что ты ему сказал, – ответила я. – Должна знать, почему он уехал.
Люк вышел через двойные ворота в вольере и теперь стоял рядом со мной снаружи.
– Я ничего ему не говорил.
Я не сводила с него недоверчивого взгляда.
– Неужели ты стал хуже относиться к своему сыну, потому что он гей? Потому что ему наплевать на диких животных? Потому что он не любит жить на улице? Потому что он не стал таким, как ты?
Люк разозлился, но тут же взял себя в руки.
– Неужели ты действительно так обо мне думаешь?
– Я думаю, что Люка Уоррена интересует исключительно Люк Уоррен. Не знаю, возможно, ты боишься, что Эдвард не соответствует твоему имиджу. – Я перешла на крик.
– Как ты смеешь! Я люблю своего сына. Я люблю его.
– Тогда почему он уехал?
Люк замолчал в нерешительности. Я даже не помню, что он ответил после непродолжительной паузы, – да это и неважно. Важнее это молчание, эта секундная заминка. Потому что этот момент нерешительности стал полотном, на котором я могла изобразить все свои самые худшие опасения.
Через три недели после отъезда Эдвард прислал мне открытку из Таиланда. На ней он написал новый номер мобильного телефона. Сообщил, что начал преподавать английский, нашел квартиру. Писал, что любит меня и Кару. И ни слова об отце.
Я сказала Люку, что хочу повидать сына. Несмотря на то что открытка без обратного адреса, несмотря на то что Таиланд страна большая – неужели сложно найти восемнадцатилетнего учителя-европейца? Я позвонила в турагентство, чтобы забронировать билет на самолет, планируя воспользоваться деньгами, которые мы копим на «черный день».
Потом заболел один из драгоценных волков Люка, ему понадобилась операция. И деньги внезапно закончились.
На следующей неделе я подала на развод.
В этом и заключались мои «непримиримые противоречия»: мой сын уехал, виной всему мой муж. Я не могла ему этого простить. И никогда не прощу.