— Так располагаю, — рубил хозяин, — ссыльны мутят. Ну-ка, разбери. Ты не омманешь.
Приласкало доверие. Быстро схватила газету Читала долго о Распутине. Поняла, какой-то нарыв лопнул.
— Ну, дела, — качал головой Лазенков. — Вот-те так!
Хозяин сомневался:
— А не брешут?
— Ну… Не дали бы пропечатать.
Говорили в этот вечер долго. Анна, сама слепая, прозревала быстрее. Загорелась откровеньем. Горячо обсуждала. С этого вечера стали заходить мужики. На вид суровые. Вначале молчаливые. А в беседе неожиданно открывались. Наивные, как дети, в частностях и мудрые в обобщениях.
И старики повадились. Егор Низовых объяснил почему:
— Так-то, маточка… Писарь да батюшка — начальство, так-то. С ими не побалакать, так-то… А ты сама с нами под их начальством ходишь, так-то… Захочут — сгонют, так-то. Ну, а нам-то и поближе, попроще, так-то… А грамоте хорошо разумеешь, дай тебе бог здоровья… так-то…
Покорила немудрая похвала. Душой ожила. И подарком праздничным были улыбки на грубых лицах.
Из Ракитянки ссыльный Яровой заезжал. Два раза с Анной побеседовал. Точно фонарь на ночной дороге поставил. Всю ночь продумала.
«Тридцать лет прожила. Проклятая! От корней ушла, к высыхающим листьям пристроилась. Если б вернуть!."
В новом ореоле Володя встал. Писать больше не смела. Но новым загорелась пламенно. В вечерних беседах с мужиками мысли и слова находила Книги читала не те, что прежде. Радовалась: себя нашла. Мать и детство чаще вспоминала В деревне родню почуяла. И в крестьянский круг другой вошла: победней и попроще. Отошла от Ивановны. Урядник попугивать стал. Но долетел и до Сибири раскат столичного взрыва.
— Николавна… Николавна, подь-ка суда.
Что это с Ивановной? Дверь в сени растворена. Тепло не бережет… И глаза бегают. На себя не похожа.
— Сейчас…
— Кинь книжку-то. Начитаешься. Скоре иди…
И скрылась. В последнее время реже говорила с Анной. Недовольна была знакомством со ссыльными.
Анна прошла сенцы. Вошла в хозяйскую половину. И там необычно. Ивановна не мечется от печки во двор. Стоит у стола. А на скамейке Аксинья. Никогда ее не приваживала Ивановна.
— Николавна, слышь, звонют…
— Ну, так что же? Праздник, верно, какой-нибудь.
— Не хуже тебя Бога почитам, праздники знам. Никакого нету! И время ни к вечерне, ни к обедне.
Аксинья вмешалась:
— Манифест читать будут, царь от престолу отрекся.
— А ты постой… Правда аль нет?
Смотрит на Анну круглыми глазами. В них испуг и недоверие.
— Манифест… Да что вы… Аксинья, пойдем скорее в церковь!
И как не бывало их в избе. Ивановна обозлилась:
— Богу молиться — три дня просбираются. А тут — нако! Ничо толком не разъяснили… Шалавы!
А сама тоже в церковь спешит.
В церкви поп в облаченье с амвона читал:
— «В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжелое испытание…
…признали мы за благо отречься от престола государства Российского».
Оглушило деревню. Из теплых углов повысыпали. Ожила площадь, где церковь с почтой, поповские и купеческие дома стояли. За новостями уже не боялись ходить. Урядника как ветром сдуло. Из Ракитянки приезжал Яровой. Собирались в школе и в волости. Звучали непривычные речи. И тайга шумела не так угрюмо. Точно расступалась. Пропускала весну и новые песни. Ссыльные организовали комитет общественной безопасности. Яровой переехал из Ракитянки. Председателем выбрали. Маленький, седой, с ястребиным взглядом, взбудоражил все село, Анну тоже выбрали в комитет. Бабье за нее горой стояло. И диво: старики приняли. Егор Низовых за всех говорил:
— Четыре года с нами отмаячила, так-то. Баба правильная, так-то. И ребятенок пригрела, так-то. Можна.
И утвердил Анну Событиям дивились. Но царя жалели мало. Анна не могла понять этого. Так чтили царя! Станового чуть не наместником сделали. Как в своей вотчине здесь расправлялся. Но Лазенков объяснил:
— Мы, милая, кого хошь почитали. Нам со зверьем да с морозами только впору было сладить да землицу-матушку уберечь.
А на начальство силов не хватало. Сторона наша сердитая. Хоть каку холеру пришли — поклонимся. Только бы не трогали. А стону-то наслыхались. У себя каторжан томили. Правду-то чуяли.
Ивановна по-другому объяснение дала:
— Далеко до его, до царя-то. Без нас мазали, — патреты посылали. Нам што? Кого хошь — мажь, ихо дело виднее… Порядок бы был, и ладно. Там выберут! А этот, однако, войной разбередил.
Молодое победно ликовало. Вернулись солдаты некоторые. Говорили новые слова: «Учредительное собрание», «резолюция», «протест». На улице пели «Дружно, товарищи, в ногу». Живой водой вспрыснули деревню. Точно из земли поднялась. Анна смотрела на ожившие лица. Видела, как раздвинулись грани. Говорили не только о своем, обиходном. Все казались светлыми. Новая жизнь, новая деревня.
Но жизнь еще раз поучила. В небо не уносись, на землю гляди… Дико и неожиданно вылезло старое, многовековое.
В двух дворах пропали лошади. Их не нашли. Но за селом в тайге поймали цыган. Семь человек. Трое мужчин, три женщины и один семилетний мальчик. Цыгане всегда считались конокрадами. Их притащили в село, на площадь. Анна в школе услышала рев толпы. Когда выбежала на улицу, увидала: бегут мужики, бабы и дети к церкви. А около церкви дикий вой. Людским потоком выбросило ее на площадь. Двое лежало на рыхлом весеннем снегу. На них навалился десяток мужиков. Били двоих с уханьем, со сладострастней. Женщины-цыганки с разметавшимися черными косами дико вращали желтыми белками, молили о пощаде истошным воем. Их сразу сгребли и закрыли плотным кругом.
— Уши вырви ей, стерве…
— Каленым железом его надо бы, братцы…
— Проклятая чернять… Коней воровать!
Третий, связанный веревками цыган бился в дюжих руках. Молил и проклинал.
Скоро от пятерых остались изуродованные тела да красная кровь на снегу. Тяжелыми пимами и сапогами наступали на разметавшиеся черные косы цыганки. Наваливались все на шестого, связанного.
— На веревке его протащить, — визгливо крикнул Лазенков.
Анна не узнала его кроткого старческого лица. Покраснел весь, глаза выпучил, и губы трясутся.
— На веревке, на веревке. Все берись… Всем миром отвечать.
— Эй ты, раззява, берись… Всех не засудят!
Накинули петлю на шею. Схватили за длинную веревку. Десятки рук уцепились. Кому не хватало веревки, держались друг за друга и поволокли по площади. Молчал ли цыган иль стонал? Не было слышно за ревом толпы. Скоро страшный, синий удавленник прибавился к мертвым на площади.
И вдруг разорвал глухое ворчание остывшей толпы страшный детский крик.
Забытый цыганенок кричал. Поднял одну руку, другой вцепился в голову. Шапчонка слетела. Одинокая на пустой части площади чернела голова, бессильно дрожали в воздухе смуглые пальчики. И смертный ужас застыл в глазах.
— А-а-а!
Только дети могут так ранить своим криком. Анна метнулась к нему. Но уже закрыл его стоголовый зверь.
— Бей пащенка!.. Бей чертово отродье! Всю силу голоса собрала:
— Звери!.. Ребенка… Отдайте… Мне, мне отдайте!
Раскатилось по площади. Аксинья заплакала в толпе. Но зверь не слышит. Бьет, давит… Затих звенящий детский плач. Семь человек прикончили. Анна выла, свернувшись клубком на земле.
— Ишь как растревожила себя молодка. Вставай-ка…
Лазенков подошел. Улыбается кротко. Ведь только что веревку держал!
— Уйдите, зверье… Палачи!
Подняли с земли. Бабы уговаривали. Мужики говорили:
— Квелая. Воров как не поучить?
Убирали трупы. Складывали их на телегу. На одном увидали крест.
— Ишь ты. Крещеные. Панифидку отслужим по убиенным, так-то, — примирительно сказал Егор Низовых.
Убрав трупы, ушли спокойные.
Анна билась головой о стенку кровати. Ее успокаивал Яровой. Он только что приехал.
— Ну… Да полно… Эх, нервы. Истерикой жизнь не исправишь.
— Звери… Дикие звери!
— А что вы ждали? Думали, по манифесту сразу возродятся. Эх, вы!.. Века гнета, насилия, самодурства, как вы не поймете!
Говорил долго. Затихла. Ночью поняла и смирилась. Эта расправа не на их совести. Цыганенок долго снился. Осталась ранка в сердце. Но окрепло сознание, что не мечтами и порывами перестраивается жизнь. Впереди еще не один ожог кнута.
Война все не кончалась. Отлетела праздничная радость. По-прежнему стонали люди. И стон этот стала слышать Анна. Услышала, вспомнила прииск. И не могла уже замкнуться в своей скорлупе. Все, что впитала на жизненных этапах, породило боль и гнев. Искала выхода, металась.
Записалась в партию Анна вместе с солдатами-фронтовиками. Они были бунтарями и стали ей ближе всех. И сразу многих отсекла от себя. Ходить стали к ней в старых азямах, больше батрачье. Богатые хозяева отшатнулись. Было в этих новых меньше привязанности к старому, меньше примиренности, больше гнева.