С охотой внимала и его «учению», когда после уроков, боясь прервать беседу, выходила с ним на улицу. В дождь, в метель они шли по московским бульварам. И — это из ее счастливейших воспоминаний — «мне казалось, что мы не идем, а летим на крыльях к какой-то новой жизни».
Он пребывал в предчувствии светлого торжества. От его облика шло излучение радости. «…Если бы я мог одну крупицу моего счастья сообщить целому миру, то жизнь показалась бы людям прекрасной»… Маргарита Кирилловна вдохнула в себя эту крупицу. Не случайно она вспоминала об этом времени как о самом счастливом в своей жизни.
Чуть ранее в жизни композитора появился и другой замечательный друг — мыслитель, профессор Московского университета Сергей Николаевич Трубецкой. Их ранние встречи прошли в кружке московских философов. Потом Скрябин часто бывал у Трубецких, говорил о Сергее Николаевиче и его жене, Прасковье Владимировне: «Это лучшая в мире семья». Мыслитель тоже любил приходить к Скрябину. Трубецкой давал советы, называл книги. И — с горячей любовью слушал его музыку.
Об этой дружбе остались только мимолетные свидетельства, вроде записи Брюсова в дневнике после посещения Трубецких: «Еще очень они славили Скрябина как первого композитора нашего времени».
Чуть ли не единственное воспоминание, запечатлевшее «узор» этой дружбы, — все те же записки тетушки Скрябина, Любови Александровны: «Трубецкой всегда придвигал стул к самому роялю и так сидел около Саши часа по два, по три, если Саша учил что-нибудь или готовился к концерту, но это не мешало им вести длинные разговоры».
Из других воспоминаний можно узнать лишь одно: оба высоко ценили эту дружбу. Сергей Николаевич запечатлел ее и в нескольких своих откликах на концерты композитора. В те годы, когда творчество Скрябина начнет «врастать» в оркестр, когда мучительными путями его симфонии начнут пробивать себе путь к человеческим душам, Трубецкой попробует сказать о нем самое главное:
«Большая часть его произведений написана для фортепиано и по своим крупным достоинствам могла бы распространиться в широких кругах, если бы наша публика была самобытнее, если бы вкусы ее не определялись готовыми суждениями и шаблонами. А произведения г. Скрябина именно и отличаются тем, что шаблонного характера не носят и чужды всякой погони за внешним успехом. В них надо вслушаться, чтобы понять тот своеобразный, интимный лиризм, которым они проникнуты, чтобы оценить изящество и богатство гармонии, мастерство отделки, их отличающее, чтобы примириться с необычайной сложностью некоторых из них. Эта сложность не есть искусственная, деланная; она не служит маской для отсутствия содержания, а является последовательным результатом музыкальной мысли, которая стремится оформить, выразить действительное сложное содержание. Оригинальность г. Скрябина неподдельная: у него своя определенная художественная физиономия, своя манера, свой стиль, который уясняется в своих индивидуальных чертах при ближайшем ознакомлении. И произведения его, несмотря на свою сложность, вполне искренни: композитор писал их, «невзирая на лица», не зная другого суда, кроме собственной художественной совести, не сообразуясь с требованиями публики, а сам предъявляя ей новые и весьма повышенные требования».
Трубецкой пытается пробить косность русского музыкального мира. Желает достучаться до глухих душ, не способных слушать современность. В его статьях — горячность, в их тоне — попытка внушить очевидное:
«Современная симфония, музыкальная поэма, музыкальная драма имеют такое же право на существование, как прежние более простые формы, и если новая музыка еще не сказала своего последнего слова, если она не достигла еще той стройной законченности, какая привлекает нас в классических произведениях, то все же она открывает нам новые обширные области гармонии, новые возможности музыкальной архитектоники. Задачи современного композитора, отваживающегося вступить на новый путь, бесконечно усложняются. Нужно ли удивляться тому, что в новом музыкальном миросозерцании, которое у него складывается, не все ясно и безмятежно, не все укладывается в привычные формулы, что оно носит отпечаток борьбы и тревоги? Но по тому самому не является ли оно верным отголоском переживаемого настроения, переживаемой нами критической эпохи? Музыка г. Скрябина современна в высшей степени и притом современна в высшем, хорошем смысле этого слова. И несмотря на это, а, может быть, отчасти именно поэтому ее мало знают и недостаточно ценят, у нас в особенности: в немецкой и французской печати ранее, чем у нас, было отмечено появление этого выдающегося таланта. Обидно было читать те совершенно отрицательные, свидетельствующие о полном непонимании отзывы гг. петербургских критиков о первой и в особенности о второй симфонии г. Скрябина».
Эти отклики Трубецкого вышли из его художественной чуткости. Они опережают время на десятилетие. То, что он говорит в начале 1900-х, самые восприимчивые современники услышат в 1910-х. Он скажет о своеобразии Скрябина, о его фортепианной лирике, о прозрачности и драматизме его симфоний. О том, что Вторая симфония — совершеннее Первой. А главное — скажет о самобытности композитора и его замечательном неумении коснеть, его нервной целеустремленности.
…В те же годы появятся и еще друзья в жизни композитора: сначала Борис Федорович Шлёцер, потом его сестра, Татьяна Федоровна. Они были племянниками Иды Юльевны и покойного Павла Юльевича. Видела их ранее, в более юном возрасте, и Вера Ивановна.
Началось как-то само собой. В 1898 году Борис Федорович приедет проститься с умирающим дядей, Павлом Юльевичем, увидит Скрябина, будет очарован композитором, а вскоре — одержим его сочинениями. В 1902 году он появится вместе с сестрой.
Уже при первом знакомстве Скрябин играет им до двух часов ночи. Молодые Шлёцеры все не могут насытиться его музыкой. Скоро они к Скрябиным зачастят. Татьяна Федоровна захочет брать у композитора уроки. Ее роль в этой семье — роковая.
Дочь Скрябина, Мария Александровна, в своих воспоминаниях (написанных, правда, с явным налетом «поэтической фантазии») изображает образ мрачный, почти зловещий: маленькая, коротконогая, злая. От нее сразу, при первом появлении в доме Скрябиных, повеяло чем-то чуждым, неприятным. Когда гостья удалилась, Александр Николаевич, всегда мнительный в отношении возможной заразы, глядя на чашку, из которой Татьяна Федоровна пила чай, передернулся:
— Вушенька, помой эту чашку хорошенько. У нее чахоточный вид.
Но большинство мемуаристов, даже из тех, которым Татьяна Федоровна была не по душе, рисуют образ несколько иной: брюнетка, смугловатая, с томными печальными глазами. Не «коротконогая», а просто небольшого роста. Женщина вряд ли красивая, но интересная, с особенным «шармом». Облик ее несколько портила крупная — при ее росте — голова. Поражало и то, что ее ни разу не видели смеющейся. Скрябин к ней. как и к брату ее, Борису Федоровичу, поначалу и вправду относился настороженно: их восторги выглядели слишком уж преувеличенными. Но со временем он привык к этому несколько патетическому стилю, и поскольку сам был не чужд ни патетики, ни ощущения, что его творчество стоит близко к «центру мироздания», то и чрезмерные похвалы и восторги стал воспринимать как должное.
Уже спустя совсем малое время он носится со Шлёцерами. Ему нравятся их культурность, «европейскость», безукоризненное знание французского языка. Борис Федорович учился философии, и поскольку с Сергеем Николаевичем Трубецким Скрябина разделял возраст, Борис Федорович стал в иные дни на редкость нужным собеседником. Татьяна Федоровна… Она была и впрямь девушка развитая и впечатлительная. Музыку «впитывала» на лету. Идеи Скрябина, его высказывания о замысле «Мистерии», она, похоже, понимала слегка «окарикатуренно». И все-таки рядом с совершенно глухой к метафизике Верой Ивановной ее умение и здесь схватывать если не глубину идеи, то хотя бы се «общий контур» было очевидно.
Слабое ее здоровье тоже бросалось в глаза. Когда Александр Николаевич решится познакомить Татьяну Федоровну со своим другом, Маргаритой Кирилловной Морозовой, это знакомство начнется с обморока. Квартира Скрябиных на четвертом этаже в доме на углу Мерзляковского и Хлебникова переулков была свидетелем этой сцены. Когда Татьяна Федоровна поднялась на такую высоту, она совсем лишилась сил. Возможно, сказалось и волнение: роль, которую ей предстояло сыграть в жизни композитора, она, похоже, к этому времени уже знала. Но сделать первый шаг было страшно.