«И вот случилось так, что недалеко от города нашего, от того самого города, в котором мы с вами сейчас расположены, появилась банда эта, пошла прямо к городу, и не было для города возможности помешать ей.»
«И попрятали мы, бойцы, все дела наши, кто был партийным позашивал билеты в платья и разошлись по домам своим. И было то вечером, и помню я, что дождь шел.
«О сне, конечно, и думаться не могло, и спать ложился я только для виду, чтобы меньше на меня подозрений иметь могли. Только как знал меня не только весь пригород, но, пожалуй, и город весь, то надежды у меня совсем не было. И точно. Ночью, в двенадцатом часу, постучали в дверь моей кузни.
«Каждому из вас, бойцу, известно, как бывает в таких делах. Били меня сильно и даже имени моего никто не спрашивал. А, избив, выгнали за порог и сказали: — иди! Шел я и ждал, что сзади покончат жизнь мою из обреза, а итти было трудно и опять же дорог у нас, сами знаете, хороших нет, а тут по причине дождя на сапогах в роде как грязь одна.
«Однако жизни решиться мне не пришлось в этот раз, а было видно у них другое предназначено. И по дороге от моей кузни стрелять в меня не стреляли, а только били и мучали, не зная жалости.
«Провели меня так до того места, где, как вы сами знаете, теперь наш штаб стоит, а в то время ихний бандитский располагался. И там втолкнули меня в комнату, в которой, кроме меня, еще четыре человека были. Троих из них знал я, как были они моими земляками, и можете вы имена их и сейчас на этом камне прочесть, а четвертого не знал. И никто не знал. Кто он был, нам не ведомо, но говорили, что его привели бандиты с собой издалека и был он избит так, что никакого лица у него, можно сказать, и не было.
«И вот, бойцы, сидели мы все так и ждали, когда поведут нас и растрелят, потому — знали мы, что расстрелять нас обязательно, и чего другого мы ждать могли?
«И верно. Через часа два, не более, пришел в комнату человек пьяный и с лицом озорным и совсем ясным, что бандитское, и спросил:
— Кто из вас беспартийный — отойдите влево!
«Что за других, не знаю и сказать не могу, но за себя знаю, что был я беспартийным. Но все ж таки никуда я не подался и с места не двинулся. Тогда сказал вошедший к тому четвертому, которого мы не знали:
— А тебе батько передать приказал, что ежели ты придешь к нему и повинишься в вине своей, то он простит тебя, потому, как ты хоть и коммунист, но брат его родной и одной матери.
«И человек избитый, у которого никакого лица не было, ответил, как я помню:
— Уйдите от меня, и ко мне с такими разговорами приходить кончите. Нет у меня брата, потому что не может быть братом моим бандит.
«Тогда пришедший человек сказал нам одеться и вывели нас, и за нами пошло пять с винтовками наготове.
«Знали мы куда ведут нас, и шли мы не весело, и когда запинались мы, то подгоняли нас сзади прикладами, а бывало и так, что штык рвал одежду нашу. И когда шли мы, то незнакомый шел рядом со мной, и словно про себя, говорил:
— Ночь темная и идет дождь. В такое время верный прицел взять трудно и опять-таки обрезы у них. Бежать нам нельзя, но попытаться спастись можно. Только робеть не годится. Когда приведут нас на место смерти, то стоять надо спокойно и когда команду подадут, то один за другого забежать. Либо обоим пощады от смерти не выйдет, либо только один пропадет.
«Я ровно бы и не слушал его разговора, но как повторял он это по нескольку раз, то подумалось мне, что человек с ума сошел.
«Долго ли коротко ли — только привели нас к этому самому месту и велели все с себя скинуть. И пока раздевались мы, говорил кто-то тому четвертому:
— Губишь ты себя — говорили ему — Брат твой тебя миловать хочет. Слово дает. А сам знаешь, что слову его верить можно. Повинуйся в вине своей.
«И незнакомый нам человек отвечал:
— Будет. Делайте, что вам велено. А брату моему передайте вот что: Семь лет не видел я его и не думал, что так встречу. Пусть вспомнит он как крестьянствовал в Сибири и как честно жизнь свою вел. И пусть подумает — зачем он на чужой, украинской земле кровь льет и почему против нашей власти поход держит. Непонятно мне это и противно. Больше слов моих нет.
«И тогда сказали нам — становитесь, и подняли обрезы на ровень грудей наших. Помню я, как затворы щелкнули, и помню, как метнулась передо мной тень человека, загородившего меня телом своим. И помню я грохот и больше ничего вспомнить не могу.
«Зарывали тогда сами знаете — кое-как. Земли слой невеликий сверху насыпали. Бывало так, что и руки и ноги торчат. И очнулся я, чувствуя, что во рту у меня и в ушах и на глазах земли навалено, а когда пошевельнулся то почувствовал, что рядом со мной и на мне еще кто-то лежит и уже холодный совсем.
«Слов моих не хватит, бойцы, чтобы рассказать вам, как я себя перенес в ту минуту. Сил у меня мало было, но собрал я довольно, чтобы из-под тела вырваться и, разворошив землю, вылезть наружу и взглянуть на звезды частые и небо, с которого тучи сошли.
«Вздохнул я глубоко, словно всю волю выпить хотел до дна. Себя пощупал и вижу, цел я, только на голове рана и та пустяк. Кожа сверху сорвана. Еще вздохнул я и, собрав силы свои, пошел.
«И пошел я, бойцы, вот к этому мосту, что видите вы перед глазами своими, и вот тут случилось такое.
«Должно, помутилось у меня тогда от страха, потому иначе, как привиделось бы? Послышалось мне, что кто-то кличет, и обернулся я и увидел…
«Ну вот, бойцы, умереть мне на этом месте, а только увидел я над нашей могилой голого человека и казался он большим и страшным и слышал я, как кричал этот человек мне вслед:
— Постой! Постой!
«И ничего страшнее этого для меня не было. И бежал я, как не знаю, когда бежать придется, и уже за версту от города упал на землю и бился от страху, и ел землю, и плакал.
«И сколько прошло времени, бойцы, и знаю я теперь, что все это от расстроенных чувств моих было, и что никогда покойники из могил не встают, а все таки жутко мне и сейчас, и по сейчас морозом по коже бежит, как вспомню про это.
«И вот почему я надпись своего имени с могилы снял».
Остапенко замолчал и бойцы молчали, сидя вокруг, и никто не хотел ни говорить, ни спрашивать.
Только Демин встал, посмотрел на Остапенко и на памятник посмотрел. И сказал:
— Надо, Тарас, и еще одну надпись с камня сцарапать. Ту надпись, где сказано про одного неизвестного, Тарас. Потому что не пригрезился тебе человек на могиле в ту ночь, Тарас, и потому что был этот человек я.
Москва Март 8-го 1927 года.
А. ФИЛИМОНОВ. — Хитрость Иеремии Поккера.
Рассказ.
Тренер Поккер был мудр и многоопытен. Даже знаменитые, нестерпимо важные чемпионы умеряли свой нрав, когда «старый Покк» поучал их тонкостям гребного искусства.
Свежие люди прямо с ума сходили от Покковских поучений (до того обидно старик выражался), но бывалые спортсмены этим не смущались и выше Британской энциклопедии почитали прославленную мудрость своего учителя.
Подобно многим философам древности, Покк избегал хвалить своих учеников.
— Чего их хвалить — говорил он — когда они о себе и так черт знает что думают.
И надо отдать ему справедливость: силой своего удивительного красноречия он не мало содействовал развитию скромности среди австралийской молодежи.
И вот случилось так, что этот строгий и требовательный человек похвалил собственную старшую восьмерку. Произошло это небывалое событие таким образом.
После очередной прикидки, Покк поглядел на секундомер и явно развеселился.
Алло, Томми! Как дела?
Загребной Хиггинс клялся потом, что суровый лик капитана вдруг просветлел, как начищенный кофейник. И он, Томми Хиггинс, сразу понял, что время наверно чертовски хорошее, если даже «старик» доволен.
Тут Покк оскалил свои прекрасные золотые зубы и произнес такие слова:
— Пусть, джентльмены, я стану дохлым, как жереная индейка, если мы не заставим попотеть и «Леандр»[1] и американцев.
Затем еще раз любовно взглянул на секундомер, но… времени ни кому не сказал, ибо с давних пор ведется тренерами обычай, результаты прикидок хранить в тайне. Впрочем с неменее давних пор команды неизменно посылают по берегу иного джентльмена с секундомером и тем самым разбивают хитрые планы своих руководителей.
Конечно, предполагается, что время останется известно одной команде, но у юных джентльменов, обреченных хранить тайну, всегда есть друзья, которые «скорее умрут, чем проговорятся», и в результате через три дня весь город знает о прикидке.
Слух о ней возникает таинственно и непостижимо.
Начинается обычно с того, что какой-нибудь несчастный «фег»[2], во вред ближним проводящий каникулы, покровительственно хлопнет по спине загребного и вдруг выпалит: