Мне плевать на все «ошибки» его, даже и на ОШИБКИ. Блок — в чумном страхе своей реальности ругал его. Да ведь и не только ругал!..
Эти носятся с Ап. Григорьевым — против Белинского.
Дураки потому что.
Белинский талантливее Ап. Григорьева; и это Блок, а не я, сказал:
«Одна пядь значительно более талантливого Белинского затмила все семь пядей Ап. Григорьева».
Он (Блок) мог досадовать на это (в иную минуту). Но он понимал, что талант — в России — не шутка. Ничего общего — с немецкими эстетиками. Немецкий язык не располагает этой тонкостью: способность — даровитость — одарённость — дар, талант, гений.
Талант всегда был у нас чудом духовным (а вовсе не суммой метрических способностей, которые всегда презирались).
Ну, разве ж за метрическое чудо дело поэта зовётся издревле в мире «святым искусством», «святым ремеслом», «священной жертвой» (и т. д.)? Не может человечество почитать «святой» просто способность к метрической речи.
Ругать Белинского — всегда признак бесталанности. Всякой узости. И «идеи».
Из всей литературы Блок один пытался делать это, будучи ослеплённым пародиями своего времени. (Но тут же: вдруг ставит его рядом с Леонтьевым…)
Вот эксперимент:
я подговорила Сережу, чтоб он выписал себе 8-томник Белинского. Он не хотел. Но вот пришёл 1-й том. И он каждый день теперь говорит: «Ты не представляешь, что за книгу я читаю!» — «А что?» Говорит: «Так талантливо, — а ему тут пока ещё 23 года! — что хоть вой!» И что оторваться не может.
Ошибки?
Мережковский писал, что Белинский имел право на то «Письмо к Гоголю», единственный в России — имел право, и что Гоголь, единственный в России, это понимал. (Да и болен он уж был страшно. Это письмо гениального и умирающего человека — вот что это за письмо. Да его никто понять не умеет!)
А ещё:
я написала бы «Защиту статьи Белинского о Баратынском». Т. е. — почему он «не любил».
(Потому что «зрел сквозь целое столетие».)
Так ведь — никому не нужно это; я говорила когда-то Лазареву1.
В общем, выходит, я тоже — вепс. Так зла…
Лень продолжать о Кожинове.
Но мне жаль, что нет у него таланта.
(Ведь он не понимает даже, что значит: «склонность к парадоксальности, выдающей небескорыстность самого мышления» — и ставит тут вопросительный и восклицательный знак! Бедный Кожинов.)
Очень письмо вышло глупое. Но уж как вышло!
Я думаю, та тоска, что почудилась Вам тогда, о (по) Типе2, есть ложная, во всяком разе, тоска.
Да ведь слишком исчерпано всё — хоть письмом тем моим ему!
Разве что-нибудь (из него) отменить — можно?
Каждый дурак ведь знает, что нельзя, невозможно!
Ну, я могу вообразить: ну, выпьем мы с ним водки, вроде станет чуть веселей. Но ведь он ни звука мне — там — не простит, ни слова (п. ч. они не способны к раскаянью). Да и во мне, может быть, теперь вовсе и нет той вечно вспыхивающей страсти — ко всему на свете, т. е. жизни, за которой и ходил ко мне, многие поношенья даже терпя…
И — старая он калоша, вот он что!
Вот — гнусный случай:
я попросилась однажды отвезти меня в церковь (в м-ре), ну и попросила не входить за мной туда. (Очень промозглый ноябрьский вечер). Ну, пообещал, конечно. А чем кончилось? Тем, что когда я ставила свечку, то он — не только вошёл, но от моей, в моих руках т. е., свечи зажёг свою — а я ничего не заметила. Он себе вымелся опять на двор, и мне в голову не пришло! А потом, совсем потом — рассказал, как я ничего не видела, и описал, где, пред каким образом…
Как вспомню, так опять ненавижу!
(Ему, видите ли, было интересно, как я — в церкви.)
За такие поступки я устраивала огромные, бессмысленные казни. А на душу ложилась тоска. И это: «мелкий бес», — вилось и вилось.
(И вечно ноябрьский вечер в глазах моросит, как вспомню что. И водку покупать всегда надо было почему-то в ледяном Речном порту, и почти всегда я пила её злорадно: а как это — объяснить не могу.)
Ну, конечно, конечно, когда уж совсем нельзя было иначе, дарил к.-н. книжку и являлся интеллигентно, на кончике стула держась, и прилежное лопотал.
Но, м. б., только я и знаю, сколь неинтеллигентный это человек!
(А вообще: как опустел мой дом! Ни Слуцкого нет, ни друзей бывалых. Вот отчего — тоска!)
* * *
17 февраля 1978 г.
Ох, Стасик,
не надо бы мне бывать в Союзе и в Домах тв-ва (и, конечно, то, что я стала бывать, с декабря начиная, связано с Вами, но Вам пользы принести не смогло).
Я очень боюсь, что все эти люди поссорят Вас со мной, а меня — с Вами. (И я скажу Вам, в скобках, даже, что Тип, при той встрече втроём, «диспуте», как говорит Серёжа1, очень хотел, чтобы Вы сказали мне то, что, как он знал, я никому не прощала, и потому был «туп» и настаивал, чтобы Вы «приводили примеры» дурного, что он говорил обо мне — Вам… Сам он в жизни бы мне в своих текстах не признался и клялся не зря «здоровьем Зои и Анны», что всё — враньё, п. ч. знал, т. е. чувствовал, что тут бы пришла уж полная финита для него со мною; но очень желал, чтоб — текстуально — сказали Вы, п. ч. говорить мне такое в лицо не смел даже он; и когда б Вы сказали, это означало бы — «в моих глазах», — что Вы не «человек чести», как иногда называл он Вас — нарочно, назойливо, всегда подчеркнуто-некстати — мне. Он был туп, чтобы как можно больше вывести Вас из себя. Я давно вычислила эту ловушку, которая поначалу казалась необъяснимой его тупостью и упорством. Это была ловушка — для Вас. (Вот почему я никогда б не доставила ему радости корить его с такою ссылкою на Вас…). Когда я это всё вычислила, мне стало скучно совсем как-либо думать, вспоминать о нем.
Скорей бы деревня, весна (там зимой не топят); я думаю о своей деревне, как об Италии или Александрии думал бы кто другой.
Очень грустно. Постарайтесь, чтоб им не быстро удалось поссорить. Это было бы очень печально мне, хотя я, конечно же, меньше всего думаю о выгоде от Вашего секретарства там… В самом деле, всё забываю об этой должности, хотя все мне напоминают об этом.
С Симоновым2 было правильно.
Нам надо поделить речку Непрядву!
Вообще ж: хорошо, что уезжаете. Хотя я буду скучать. И, кроме того, скоро слетятся все коршуны.
Я очень хотела бы увидеть какую-нибудь совсем другую страну. Лучше всего бы — по морю чтобы.
Или хоть деревенский шиповник…
…Я не совсем поняла, что там Вы трактовали о моём «голоде»1. И почему никто (почти) не видит, что у меня тьма, например, юмора? Вот мне Рейн рассказал, что грузинский народ преподнёс Ахмадулиной один экземпляр её огромной книги, там вышедшей, — такой: обложка — в тонком листовом золоте, и на ней знаменитейший тамошний чеканщик изобразил (не Пегаса) Мерани и ещё что-то.
«Это называется: Остромирово Евангелие», — сказала я. (А вы говорите: «голод»…).
И мне ведь весело — а не злобно! — всё такое говорить.
Я сержусь редко. А самое гнусное во мне, между прочим, это дикая смесь: брезгливости и доверчивости. И при этой смеси — о каких «стратегических мозгах» может идти речь?!
* * *
16 февраля 1978 г.
Стасик! Шлю Вам довоенную картинку — времён Дины Дурбин и Марики Рокк2 (П. ч. только у меня и есть, м. б., такие картинки.) Она означать должна, что острить с Симоновым — Вам — было бы так же глупо, как мне — «беседовать» — с Карелиным. То, что меня (тьма народу!) не любят — очень правильно; я — первая это очень понимаю! Будет жаль, если Вас со мной (или меня — с Вами) рассорят. Пожалуйста, не обращайте на всё внимание (ни на что); я привыкла к «комедии ошибок» — у меня так всю жизнь; и тут — ничего не изменишь уже. Но я знаю одно средство: никогда не защищаться. И ненавижу себя, когда вдруг устаю — и начинаю (что-либо) опровергать: это — низ унижения потому что. Ну а Вас я люблю, п. ч. Вы не внушаете мне того страха, как все. Необходимости обороны — на что уходит вся — почти — жизнь.
* * *
14 марта 1978 г.
Здравствуйте, Стасик!
Чтобы не устраивать этого вепсовского разброда, распри и проч. (что — на радость врагам), я предлагаю: напишите сноску — одну ко всей книге; вот какую — примерно3:
«Словом „традиция“ (здесь и далее) я пользуюсь не в основном, принципиальном его значении, сопряжённом с „единосущностью“ (Блок) искусства и, в частности, с духовным единством классической русской поэзии, если иметь в виду её преимущественные тенденции, но в значении суженном, ограниченном пределами конкретного творчества — ради выявления тех частных особенностей художественного опыта, которые интересны для той или иной моей темы. Т. е. пользуюсь им в интересах локального, „рабочего“ литературного анализа, задачи которого и выводы из которого не ставлю, однако, выше или в противовес предпосылкам и законам поэзии в целом…»