Я говорю плохо, п. ч. возмущена.
Шлю Вам грязный листок, нацарапанный в декабре. Тоже — неубедительный, п.ч. ночной, без перечитывания «Повестей». Но отнеситесь к нему, как к воплю — не смешивать Гоголя с Шагалом…
В том-то и смех, что искусство 20-х гг. решило, что, узнавши «секрет», можно 100 Гоголей явить — в стихах и прозе.
«У вас Гоголи, как грибы, растут…», — проворчал Белинский Некрасову, если помните…
Вот и я — ворчу очень!
Ну, а «антипушкианство» Гоголя сейчас Вам ни к чему. Оно вовсе не в «Шагале» и не в Заболоцком. Оно — в том «соотношении» между творцом (личностью) и «стихией», в том нарушенном соотношении, от которого погиб Блок.
Пожалуйста, поверьте мне на слово! Я потом объясню лучше.
(Пожалуйста, ни в одной строке не уподобляйтесь нашим критикам! Будьте очень внимательны, т. е. аккуратны. Мы живём во время таких «обвалов» и «завалов», что не вправе быть белоручками и небрежниками… Кстати, чем ближе приближалась революция, тем меньшим «белоручкой» становился Блок. Он всё больше «объяснял», всё больше хотел быть понятым верно. Он унижался и до «банальных истин» тогда… и парадоксов стыдился…
Я очень хочу, чтобы у Вас получилась безупречная книжка. Безупречность — это хоть и неправота, может быть, но — неповерхностность!)
Ваша Т. Глушкова
27 декабря 1977 г.
О ПОВЕСТЯХ ГОГОЛЯ, К-Е Я И ТАК ПОМНЮ…
[Надо Шагала сравнить не с Гоголем, а со «Столбцами». А о Гоголе сказать — при этом, — что он лучше всех!]
У Шагала — многозначительность искусства. Он декоративен (в том «периоде») и многозначителен. Его плоскостность, живописная одномерность означают тоску, но — не мировую. Она не имеет — для мировой — глубины, а лишь протяжённость (как будто)…
Гоголь — не декоратор, при всей карнавальности, а больше творец. Его композиции (статично-движущиеся) словно бы именно нам издалека видны как плоскостные, декоративно-карнавальные… Мы и он (Г-ль) занимаем разные точки обзора: его взгляд — несколько сверху, наш — издали, но не сверху; он — знает, видит при этом и объёмы; мы — не видим. Шагал — «Гоголь», ставший на место читателя (наше). И если угодно — он смотрит снизу (в облаках, в небесах, над крышами у него проплывают герои…). Он нарочит и, в сущности, литературен. (Ибо литературным может быть, кстати, и бред.) Он гораздо доступнее Гоголя — для восприятия. Раз найдя точку, с которой смотреть на его картины, испытываешь затем досадливость, скуку, п. ч. всё уже разгадано и вперёд: так будет всегда. Его мир математичен сравнительно с Гоголем. Нет ощущения импровизации. Он взял какой-то интеграл («тоски», «скорби», «бессмыслицы», «фантастического быта»).
И это — неполная (не вполне) духовность. П. ч. бесплотность, бестелесность, плоскостность — ещё не всегда есть духовность. В общем: нудно это, тоска, «высше-математическая» лирика, преждевременная обобщённость… зелёная (а не «мировая»).
Гоголь — творец и участник (т. е. он же и воспринимающий им увиденное: масса оттенков, и главный, быть может, его удивлённость видимым и изображаемым. Чувствуется неразрывность между: видит — «изображает», «синхронность» зрения и слов; всё это и значит: творец-участник… (Так — в игре детской. А эта нация вообще не способна к игре.)
Шагал — безучастен. Так безучастен автор (скульптор) посмертной маски: маска (гипсовая) Пушкина, Гоголя…
У него — формула (мира, человеко-быта и т. д.); у Гоголя — отнюдь! — игра, видение и необдуманность воплощения. Его удивлённость чаще всего вызывает смех, п. ч. мы не верим, что это — правда. (Он один знал, что у него нет воображения.) Он — случаен, а не нарочит. Это значит: сам не знал, что оно (увиденное) — такое… А Шагал знает — больше Господа Бога. И оттого его «тоска» вызывает скуку. Его «карнавал» картонен; а у Гоголя очень рукой хочется попробовать эту — никакую не условность, а чистую правду и быль, которая НАМ кажется фантастикой.
* * *
15 марта 1978 г.
Стасик!
Вот что ещё забыла: если Вы не исправите Шагала, наступит самое худшее — непременно: Вам никто (светло-сильный) не поверит, что Вы так думаете, т. е. равняете его с Гоголем, а решат: 1) либо Вы испугались (после дискуссии), 2) либо используете это (параллель невероятную) как тактический приём, «хитрость»…
И то и другое, конечно, плохо. И я Вам просто ручаюсь: в искренность этого Вашего мнения никто не поверит. (Ибо воистину Вы не так глупы!)
Вот почему — ещё — я так настаиваю…
Что до сноски о «традиции», надо, конечно, не обессмыслить мою — на Вас: что Вы «сделали разумную попытку остановить поимённое дробление традиции»…
Если бы я была уверена, что мне дадут в конце года слово, я написала бы сама о возможностях «бытового» или «рабочего» словоупотребления. Я думала об этом и раньше, но так не хватало мне места для главного, что и не написала об этом…
Я не уверена, что это слово мне дадут.
Я могу сказать и вообще: сторонников у моей статьи чрезвычайно мало.
Гробово молчат даже те люди, которым я сама, по их просьбе, послала журнал1. Уже прошло много времени, и ясно, что они молчат сознательно. (Сюда относится, кстати, как я и думала, и Евтушенко.)
Есть одиночные очень пылкие мнения — хорошие, но они — с неожиданных, хотя и литературных, сторон.
Среди же тех, кому я сама послала, — молчат вепсы наравне со «светлой силой»2.
Среди прочего, говорят и «как плохо написано» — у меня…
Вот и Тип нынче воскрес — не успела сказать, что «скрылся»…
Этот — по телефону — очень унижать старался: «Традиция, конечно, одна; но кто же этого не знает?!» И т. д. Вознесенского защищал… «Формальную школу»… И хотя я «ломлюсь в открытую дверь», вывод: «Статья не понравится никому, и это говорит, во всяком случае, о её бескорыстии…».
Я сказала, что он — зарапортовался: «все знают» и — «никто не одобрит»?.. И что он без меня совсем замшел. (Так и сказала.)
«И всё-таки лучшая Ваша статья — „Мастер“», — объявил он. «Т. е. её герой?» — спросила я1.
Вообще разговор был вполне скандальный, — просто лень описывать. Я сказала, что поскольку Вы (Вы, Стасик) уехали, то он решил «постеречь нору с мышью».
Принуждает меня прочесть какую-то «Этику иудаизма» (реабилитирующую)…
В том, что у него есть Ф-т-в, не признаётся. «Зачем бы я скрывал?!» «Как зачем? — говорю я. — Затем же, зачем и всё остальное врёте». Тогда он говорит: как, мол, я могу доказать, что она у него — есть? Ну, то есть сил нет. Я сказала, что он со мной заедается, как будто ему 11 лет. Он способен говорить по телефону 1,5 часа и более… Про нищету свою говорил. Я сказала, что плачу ему только по 13 числам — в октябре… Что дача тесна… Что… Ну, всё то же. Только всё статью мою трогал языком при этом, а я отругивалась. Я сказала, что «Этику» (эту самую) непременно потеряю, «и Вы останетесь без этики»… Ну, и всё — снова.
Очень советовал мне прочесть статью в «Правде» — про Пиковую даму2.
Ну, пойду вымою телефон.
(После всего этого…)
Хуже всего, что я сказала ему какие-то слова (мои) о Пушкине. Так злюсь на себя! Вот сижу ведь, как благородная мышь, несколько дней, не вижу никого, носа не кажу — и вдруг всё, что придумала в такие дни, кому ни попало ляпну… Очень это я презираю в себе.
Ах, вот: начало авангардизма — в Боттичелли! (У Типа; так он, то есть, заявил). «В Библии!» — сказала я…
[Эта страничка вышла сердитая? Ну, нечаянно…] Всего Вам доброго!
* * *
Мое письмо Т. М. Глушковой из Дома творчества «Дубулты» от 16 марта 1978 г.
Здравствуйте, Таня!
Пока Вас там травят еноты — я спас Вашего любимого кота. Галя подтвердит Вам (она приезжала ко мне), что когда вечером мы вышли гулять, в кустах раздался какой-то даже незвериный вой. Я бросился на вопли о помощи и увидел, что злобный фокстерьер терзает грязно-белого красавца. Красавец впился ему лапами в морду — но что он мог поделать! Фокстерьер выращен специально, чтобы травить не то что котов, а лис из нор вытаскивать! Я заорал нечеловеческим голосом, затопал ногами, и негодяй терьер от неожиданности разжал челюсти. Ободранный кот тут же метнулся на сосну и пропал во тьме. Сейчас он где-то зализывает свои раны. Если бы не я, то повесили бы Вы на стенку рядом с беличьей шкуркой и Вашей вепсовидной собакой кусочек грязно-белой шерсти и проливали бы время от времени у своего мемориала скупые слезы… Вот она, жизнь, какова. А Вы говорите — еноты. Впрочем, вернёмся к ним. Я очень хорошо понимаю истоки и масштабы их ярости. Им было даже приятно, когда с ними воевал какой-нибудь Иван Шевцов или другой непроходимый вепс. На этом фоне они выглядели бы благородными, талантливыми, гонимыми и, ей-Богу, в глубине души были бы благодарны своим глупым гонителям. Сейчас же каждый более-менее не дурак из них отдаёт себе отчёт, что Вы умны и талантливы. Над Вами не посмеёшься. На меня они злы, потому что я нарушил правила игры, заключающиеся в том, что человек, занимающий пост и обладающий властью, по традиции обязан поддерживать дух умеренной либеральности, чем я заниматься не стал. Их ненависть — замешана на страхе и на слабости. Но она вездесуща. Выход есть, наверное, один. Относиться ко всему спокойно. С искренним добродушием, без ожесточения. Улыбаться. Словом, делать вид — впрочем, это должно соответствовать внутреннему состоянию, — что ты выше злобы дня. Во имя справедливости. Ради Бога — нельзя впадать в отчаянье, в истерику. Нельзя показывать, что твои нервы на пределе. Да их и в действительности нужно от этого предела оградить.