Потом вдруг мы снова оказались в парке, семь утра, что ли, и я ухожу почему-то наверх, а Старыш стоит и зовет — ты куда? Но останавливать не стал, за что его и люблю.
Приехал в общежитие, и уже когда заходил, подумал — зачем, меня же отсюда уже год как выгнали?
Потом забыл об этом. Очнулся в шестидесятой комнате, минут через пятнадцать. Там когда-то жили одногруппницы, потом их перевели в шестьдесят шестую, но я об этом не знал. Дверь в шестидесятой была открыта, вот и я ввалился. Лежал на кровати. Говорят, разделся. Потом жильцы зашли, одеждой прикрыли. Позор. Но у меня хорошая память — я все быстро забываю.
Зашли девочки из нашей группы. Перешел в их комнату. Проснулся к вечеру. В комнате был только я и еще одна девушка. Я за ней в университете почему-то не ухаживал. И в комнате не приставал — устал, да и пьян еще был. Но хотелось. И я все лежал на матрасе, на полу, глядел в нее влюбленно, и говорил:
— Я выиграл выборы, ты только послушай, я выиграл выборы…
И вот я влюбился. Звали ее Наташа, она была на год старше, мне тогда — четырнадцать, и я полагал, что она весьма опытная женщина. Она была очень красивая. В белой футболке и джинсах, вареных, кажется. Сидела на подоконнике и умудрялась как-то смотреть на меня, в то же время глядя на стену университета. Это было в Бельцах — мы с ней участвовали в республиканской олимпиаде по английскому языку и знали друг друга один день. Но она очень мне нравилась. Ах да, я же влюбился.
В Бельцы мы приехали с утра — вся унгенская делегация, в составе нашей училки английского (хотя она вообще-то — «немка»), училки из четвертой школы, меня и еще трех девушек. Это радовало. Я вообще часто влюблялся, только никому об этом не говорил. Особенно тем, в кого влюбился.
Перед тем как пересказать текст о Лондоне, я несколько раз оглянулся. Наташа сидела в самом конце кабинета. Я вспомнил, что она приехала из Кишинева, о чем сказала мне в вестибюле Бельцкого университета, у фонтана. Университет мне понравился — кишиневского Госа я тогда еще не видел. Она сама подошла — мне бы духу не хватило.
Обхватив голову руками и шевеля губами над книгой, я еще раз подумал, что влюбился. Это огорчало — мы сегодня же вечером и уезжали. Хорошо влюбился, до слез. Когда думаешь о ком-то и хочется немного плакать, немного умереть или лучше — уснуть на лугу с цветами, увидеть ее во сне, а потом проснуться, раскрыть один цветок — и увидеть там ее, а потом снова уснуть, но уже — рядом. Мне надо было отвечать через одного. Я стал думать, что делать. Классе в пятом у нас один паренек порезал палец лезвием и написал кровью на листе — «Я тебя люблю, Диана». Нет, не подходит. Он был сопляк и дурак. А я был на олимпиаде, взрослый, чертовски обаятельный, циничный и умный. Четырнадцать лет. Куртка «Монтана». Как у американских летчиков. А у нее — белая футболка и джинсы. С ума сводящая большая грудь — хоть я ни о чем таком не думал, но и от груди тоже глаз отвести не мог.
Отвечавший затормозил. Что-то у него не получалось. Комиссия начала его терзать. Еще полчаса. Я достал из кармана ручку и начал писать.
«Любовь моя, глаза твои — цвета надежды, а волосы — …». В общем, там было немного из соломоновых песен, что-то от меня и много-много глупостей. Я бросил ей на стол и отвернулся.
Тетки в комиссии возмущались моим произношением — а что тут такого, чистейший ливерпульский акцент, сказал я им, после чего они вообще говорить от ярости не могли. Место я занял пятнадцатое.
В коридоре я подождал ее, она села на подоконник, и вот мы: смотрим — не смотрим друг на друга, я думаю, что же сказать, а она улыбнулась, и тут я ее поцеловал. По-настоящему, без всяких там. Потом я собрался поцеловать ее снова, она увернулась, улыбнулась, сейчас мне почему-то кажется, что улыбнулась — коварно, хотя почему, объяснить не могу, и сказала — не все сразу. А когда — теперь я уже улыбнулся — мы уезжаем. Запиши телефон.
Я записал, синим фломастером, на руке, и ее уже не видел, все вспоминал, как целовались. На прощание чмокнула в щеку. Несерьезно. Больше я ее не видел.
Следующим утром я приехал в Кишинев — в гости к девочке, в которую тоже был влюблен. Но мы встречались уже два месяца и чувства мои притупились, вот я и флиртанул, можно сказать — отчаянно и смело, да чего уж там, изменил буквально.
— А что это у тебя на руке? — спросила она.
Только сейчас я вспомнил, что решил не смывать цифры, а потом вообще про них забыл, и конечно, соврал — сказал, что нашел друзей на олимпиаде.
Она была умной-глупой маленькой-большой опытной девочкой-женщиной. Она предпочла поверить.
Он сидел там уже четвертый день. Маленький крысенок, совсем не противный — наоборот, очень милый и презабавнейший. У него было грустное выражение лица. Да, лица, а не мордочки. Чем-то он похож на философа, решил я — точно, философа или спаниеля. И потом понял, чем — взглядом, печальным и очень, я бы сказал, мыслящим.
Крысенок с мыслящим взглядом наблюдал за миром из трещины в асфальте. Трещина образовалась оттого, что асфальт у жилого дома укладывали абы как. Конечно, в этом девятиэтажном доме было много крыс. Они совсем обнаглели и рылись в мусоропроводе даже днем. Люди проходили мимо, и говорили — надо бы вызвать санитарно-эпидемиологическую службу, пусть бы они засыпали все трещины в асфальте хлоркой.
Крысенок, слыша это, только презрительно морщился. Я ни разу не видел, чтобы он подбежал к мусорному контейнеру или просто отлучился от своего поста. Я даже решил, что он болен и не может добывать себе пропитание, и оставил у трещины немного хлеба и польскую сосиску, за что на меня накричали старушки на лавочке. Тут и так полно крыс, кричали они, а вы их еще и прикармливаете.
Крысенок еды не тронул. Он просто наблюдает за людьми, решил я, и отважился подойти к трещине.
— Здравствуйте, — начал я вежливо и издалека, — вы не находите, что сегодня — прекрасная погода?
— Угу, — согласился крысенок, — ничего погода. Теплая. Но вообще-то вы зря так. Я же крыса. А крысы не разговаривают.
— Но вы-то говорите, — сказал я.
— Да, — согласился он, подумав, — просто я — необычная крыса.
— А какая же вы крыса?
— Говорю же, необычная.
— Понятно, но — чем необычная?
— Я — фантазер, — торжественно сказал крысенок и спросил: — хотите сигарету?
— Да. Благодарю вас.
Видимо, поняв, что просто так от меня не отделаешься, крысенок взмахнул рукой:
— Проходите.
Я залез в трещину на асфальте. Там было уютно.
— Иногда трубы с горячей водой прорывает, и тогда я принимаю ванны, — сообщил мне крысенок-фантазер.
— Да, я тоже очень люблю горячие ванны. Но вот вы…
— Напрасно люди считают нас нечистоплотными животными. Да и вообще, нет ничего глупее ненависти людей к крысам.
— Почему вы так думаете? — вежливо спросил я.
— Мы не причина, а следствие. Вы мусорите, и от этого заводятся крысы, — объяснил крысенок, — так кто же заставляет вас сваливать у домов кучи мусора?
Мне нечего было возразить. Мы помолчали. Крысенок смотрел на мир.
— Скажите, — снова спросил я, — почему вы все время смотрите на мир?
— Видите иву? Я ее придумал еще зимой. Весной она выросла. Потом я придумал листья, и они появились.
— А сейчас что вы придумываете?
— Ветер, который шевелит листья, — видите?
Ветер действительно появился.
— А все, что вы придумываете, появляется на самом деле?
— Пожалуй, да, — поразмыслив, ответил крысенок-фантазер.
— И что же еще вы придумали?
— Да, пожалуй, все.
Оказалось, крысенок придумал многое. Он придумал… Кишинев, район Ботаника, улицу Воссоединения, дом номер 19 по этой улице, все его девять этажей и сто четырнадцать окон с этой стороны и девяноста семь — с той.
Крысенок придумал голубей, топчущихся на крыше этого дома, иву, которая растет у второго подъезда, деревянные двери в подъездах дома, полусодранные объявления о продаже квартир на этих дверях.
А еще — дыры в асфальте, лужу у четвертого подъезда. Потом он придумал лавочки у дома, и стол между ними, мужчин, которые играют в карты за этим столом днем (карты он тоже выдумал), старушек, сидящих по вечерам на лавочках, и детей, которые играют в песочнице, тоже выдуманной крысенком. Он придумал меня и придумал, что мне хочется курить.
А еще он придумал, что я все это написал, и вас, и то, что вы читаете то, что он придумал.
По утрам в комнате было так тихо, что они чувствовали дыхание мертвых. А когда и дыхание умолкало, становились слышны голоса. Мертвые перешептываются, говорил он женщине. Но та никогда ничего не слышала — возлежа на рваной простыне, накинутой на пружинную сетку железной кровати, она хранила величественный покой в приподнятых уголках губ и спутавшихся после любви волосах. Иногда мужчина случайно забывал в них поцелуй, и тот перебирал каждый волос ее прически.