Если хочешь написать хороший материал, ко всему, и в первую очередь, к людям, нужно относиться как к нефтяной скважине с малым запасом нефти. Которую за день выкачать можно — если есть такие, конечно. Так и человека надо выкачать, или факт, и больше к ним не возвращаться.
Из морга я поехал в университет, так и не смог там поесть в буфете и выспался на лекции. Сна не помню, только соседка толкнула, чтобы не похрапывал. Ну их всех — так я устроен, и мои носовые перегородки долбанные, храплю и все.
Купил бутылку водки в «Ниневии» у наркомана-продавца, попросил тщательно завернуть в плотную бумагу. Подумал и взял еще одну — для охраны. Все равно поймут, что выпивку купил, и не отвяжутся уже. Но охрана в Доме печати хорошая. За полночь пускают.
К девушке я так и не поехал. Хотя заранее шоколадку для нее купил. Все еще думал — этично будет или нет предложить ее, эту шоколадку? Подумает еще, за шоколадку переспать хочу. А не предложить — тоже нехорошо, совсем знаков внимания не оказываю. На цветы денег не было. Семнадцать лет, господи…
Но все равно — морг, запах, идти после такого никуда не хочется, поэтому спрессовавшийся в кармане шоколад я развернул и съел, тщательно зажав ноздри.
Отдал бутылку охранникам, и поднялся на второй этаж. В кабинете был уже Старыш. Часа полтора писали, и от грохота старых машинок воздух дребезжал.
Потом открыли водку. Зашла соседка из «Тинеретула». На прошлой неделе ее чуть было не трахнул фотограф из «Фотоартсалона», но она сказала, что нельзя, месячные. Нацисты нацистами, а выпить тоже хочется. Мы не жадничали, тем более, что в кабинете было еще вино. Настроение у меня было скверным. Верстали газету, приходилось подниматься на четвертый этаж, «проследить за верстальщиками». Так редактор велел. Но в верстке-то я не разбирался. Поэтому поднимался — меня слали на фиг, я благодарил и спускался. Потом обленился, звонить стал. Через час они перестали трубку поднимать.
Старыш ушел рано — высыпаться. Нацистка тоже ушла. Ее дома муж ждал. Обломила. Хоть я ни на что такое и не рассчитывал — старовата была, лет двадцати трех. А мне недавно семнадцать исполнилось, в связи с чем друзья — наставники по редакции хором исполнили песню «Нас водила молодость в сабельный поход». Но — ушла, хоть могла и посидеть немного. Я бы к ней поприставал. Но если домой торопится — приставать скучно. Перед уходом Старыш взял мое одеяло и отнес его в другую какую-то нацистскую шарашку, «Цару», что ли. Прикрыть ее в доску пьяного редактора, который спит на полу. Мне было не жалко, я собирался писать всю ночь.
Отписал две тысячи строк — половину забраковал и остался доволен. Хоть и знал, что завтра еще половину выкину. Вытащил последний лист из машинки, сощурился — плохо видно было. Только взял карандаш, как дверь открылась. Зашел мужик, на инженера почему-то похожий, советского, в брюках, рубашке, свитере вязаном, с сумкой. Туфли плохие. Хоть и у меня не лучше. Достал лист журнальный, протянул. Я подумал — ну вот, еще один псих на мою голову. И увидел — на листе нарисован огромный черный паук. Чернилами.
«Им это с рук не пройдет», — доверительно шепнул мне «инженер». Мама родная, кому? «Не пройдет, — повторил посетитель, — главное, чтобы эти (тут он ткнул рукой куда-то неопределенно, я в глаза ему смотрел, не заметил куда) не проговорились. Если проговорятся — все, конец. Но мы их…» — тут он сжал кулак так сильно, что аж задрожал.
Я ужаснулся и отступил, на всякий случай. А он отвернулся и забыл про меня. Потом повернулся, и зло так — а-а-а, вот ты… — схватил лист с пауком и ткнул в лицо мне. Я еще дальше, за стол зашел. Он подумал, подумал, взял лист, сунул в сумку и ушел, что-то злое сказав. Конечно, я после этого дверь на ключ закрыл и кушеткой заставил.
Встал у окна — большого, почти на всю стену, прижался носом к холодному стеклу, и подумал, что похож на Кая, который с Гердой через покрытые льдом окна переглядывался, предварительно копеечкой горячей лед растопив. Но я не Кай, кажется. Я — ночной редактор. Сказал себе это несколько раз и успокоился. Тем более, что во дворе Дома печати остановился грузовик, и значит, пора было грузить пачки газет для экспедиторов. За час управились.
Я бегом поднялся в кабинет, снова закрылся, сдвинул кушетки и лег. Голова кружилась. Вина не хотелось, но я встал и отвинтил крышку канистры. Оставалось литра три.
— Учись, Володя, писать коротко, — сказал редактор.
Мы ехали в его «БМВ» за коньяком ко дню рождения, недавно редактору дали кредит (откуда и машина), поэтому настроение у него было хорошее. Притормозив, он взглянул на меня.
— Когда я был молодым и работал в Бухаресте, нас за каждое лишнее слово гоняли. Учись писать коротко.
Я подумал, что к обрезанию моих сатирических трехстиший это никакого отношения не имеет, потому что в молодости редактор в Бухаресте работал в отделе информации. Но промолчал. День был солнечным, настроение — хорошим, как и у шефа. Он начал расспрашивать, нравится ли мне машина, я сказал — да, но не очень в них разбираюсь. «Начнешь, — сказал он, подумав, — начнешь разбираться, когда постарше станешь».
Сатирические трехстишья, стилизованные под японские, я написал перед выборами. Все сплошь — о том, как плох Снегур. Ну, и коммунистам с фронтистами заодно досталось. Все тогда, или почти все, верили в Лучинского, хоть он оказался полным ничем.
Но это выяснилось позже. А тогда мы с энтузиазмом работали на победу Лучинского. Ему это наверняка нравилось, потому что — бесплатно. Говорят, собрал всех после победы и сказал — спасибо за поддержку. У многих лица скривились, как у дизентерийных больных в очереди в сортир. Стихи, кстати, были хорошими. Выходила целая полоса.
На день рождения мы с Чуриковым так и не попали, потому что надо было ехать в Страшенскую типографию за тиражом. На Сережином «Запорожце». Сидение рядом с водительским сняли, и я мог лежать. В типографии не было света, проваландались мы часа три. Привезли часть, выпили минералки — Чуриков за рулем, а я — из солидарности, и поехали обратно. Так — до ночи.
На следующий день был второй этап президентских выборов.
— Ну и дерьмо, дерьмо все, — сказал Раду Браду.
Мы сидели в кабинете, вот-вот должны были подойти остальные. Раду работал на Снегура, а мы — на Лучинского. Сейчас он вроде бы в Алжире. Раду, конечно. Когда стало ясно, что Снегур проигрывает, собрались и пошли, все — и «лучинскинисты» и «снегуристы» в кабинет. Выпивать.
— Вот увидишь, об этом многие еще пожалеют, — сказал Раду.
Он оказался прав. Ноне тогда, нет. Тогда мы победили, и маленький, чуть выше меня, Раду, сидит на стуле с тремя ножками, качается, отталкиваясь лопатками от стены, и постепенно впадает в отчаяние.
Черт. Я был очень молод и решил не отходить от Раду до утра, пока он не напьется и не уснет где-нибудь. Боялся, что он спонтанно покончит с собой. Так оно и вышло, конечно, за исключением самоубийства. Нов кабинете мне казалось, что Раду в отчаянии. Даже глаза полуприкрыл. А ему, наверное, просто хотелось спать.
Стали подходить люди. Гитара нашлась. Все были очень веселы, и даже Раду стал улыбаться.
В шесть утра мы со Старышем шли через парк на Штефана, как навстречу чуть ли не подбежал молодой парень. Я решил — простецкий. А он оказался начальником какого-то там парламентского департамента. Парламент-то возглавлял Лучинский…
В кабинете мы открыли коньяк — много коньяка, колбасы порезали хорошей, которую купили в парламентском же буфете. Мне почему-то показалось, что в помещении туман. На улице уже солнце светило. Коньяк нас догнал. Мы открыли окна — напротив президентский дворец, и выкрикивали что-то обидное. Для проигравшего. Первый раз в жизни показывал «фак» президентуре. Потом втянулся, вошло в привычку. Позвонил редактор.
— Шеф, мы победили! Победили мы, шеф!
Редактор что-то ответил, я не расслышал — у него радиотелефон, плохо работает. Я был уже совсем пьян. Редактор вдруг отчетливо попросил экспромтом сказать какое-нибудь трехстишье. Я придумал, выкрутился.
Потом вдруг мы снова оказались в парке, семь утра, что ли, и я ухожу почему-то наверх, а Старыш стоит и зовет — ты куда? Но останавливать не стал, за что его и люблю.
Приехал в общежитие, и уже когда заходил, подумал — зачем, меня же отсюда уже год как выгнали?
Потом забыл об этом. Очнулся в шестидесятой комнате, минут через пятнадцать. Там когда-то жили одногруппницы, потом их перевели в шестьдесят шестую, но я об этом не знал. Дверь в шестидесятой была открыта, вот и я ввалился. Лежал на кровати. Говорят, разделся. Потом жильцы зашли, одеждой прикрыли. Позор. Но у меня хорошая память — я все быстро забываю.
Зашли девочки из нашей группы. Перешел в их комнату. Проснулся к вечеру. В комнате был только я и еще одна девушка. Я за ней в университете почему-то не ухаживал. И в комнате не приставал — устал, да и пьян еще был. Но хотелось. И я все лежал на матрасе, на полу, глядел в нее влюбленно, и говорил: