С этим названием — Измалково — связаны мои ранние детские воспоминания. И как связаны! Станция Измалково была конечным пунктом эвакуации военного исхода, куда весной сорок второго года добралась наша семья: дед, бабушка, мама, старшая сестра и я, шестилетний ребенок. Мое родное село Жерновец пришлось на самый огневой рубеж зимних боев, когда ценой невероятных усилий был остановлен немец под Москвой на севере и у нас в орловских полях под Ельцом. Спасаясь от артналетов, мы кое-как пересидели зиму по погребам и подвалам, а весной, едва лишь мало-мальски провяли дороги, набитые по орловским черноземам, военное начальство в несколько дней выдавило все население прифронтовых деревень на восток.
— Уходите, уезжайте, уползайте, улетайте. Спасайте ребятишек! Тут сейчас такое начнется!..
Командование еще само не знало, что через год здесь разольется огненное море боев знаменитой Орловско-Курской дуги. Нагрузив на тачку узлы с кое-какой одеждой, привязав к оглоблям корову, мы вышли ночью из своей деревни и пошли в ту сторону, где не было видно взлетающих в небо трассирующих очередей и не слышно было разрывов снарядов. То приближаясь к единственной железнодорожной ветке-однопутке и сразу же попадая под бомбежку немецких самолетов, то отходя в сторону, мы брели по еще упругим, не успевшим закаменеть от летнего солнца проселочным дорогам все дальше от линии фронта. Дороги опускались в лощины, поднимались на взлобки, натруженными венами выделялись на яркой зелени озимых, ныряли в редкие степные подлески, дубравы, окутанные прозрачным дымом распускающихся почек. Откуда мне, пацану, было тогда знать, что всю эту всхолмленную землю с далеко уходящим по кругу прозрачным горизонтом русский писатель Иван Бунин назовет Предстепьем.
Добравшись кое-как в начале июля до станции Измалково, дед решил, что нам пора остановиться. От войны, как от судьбы, не уйдешь.
— Хоть сто верст пройди, хоть тыщу, — сказал он. — Да и картошку надо посадить… Может, еще не поздно.
В маленькой, дворов на двадцать, деревушке Закутино, находящейся от станции в двенадцати верстах, и прошло все мое счастливое военное детство. В соседней деревне Знаменка была школа, там я окончил четыре класса. В Измалково мы с бабушкой каждую неделю ходили на базар продавать ложки, которые вырезал мой дед из осиновых чурбачков. Десяток ложек и пару половников успевал сделать он за неделю. Деньги, вырученные за них, были большим подспорьем для нашей семьи. В Чернаву ездили молоть хлеб на мельницу, стоящую на реке Сосне.
После войны мы уехали из этих мест. Я рос, учился, ездил по земле, открывал для себя много нового, интересного, необычного. И только в глубине души, в потаенном ее уголке, хранилась память о моем детстве. О маленькой станции Измалково, затерянной среди пологих, заглаженных орловских холмов, разделенных по низинам верболозом и низкорослым дубовым кустарником. Я мало кому рассказывал о своем детстве, и особенно о местах, где оно проходило. Для других в нем мало было интересного: ни пионерских костров, ни «Артеков», ни поездок в города. Орловские деревни летом тонули в хлебах, зимами — в глубоких снежных сугробах. Летняя тишина нарушалась скромным птичьим пением, а зимой скрипом обуви в глубоко протоптанных снежных тропках.
Один только раз за четыре года глухо взорвалась тишина. Было это летом сорок третьего года, когда в ста километрах от Измалкова шла Орловско-Курская битва. Десять дней глухо гудела земля. Точно где-то там вдали на огромном току стучали миллионы цепов и шла чудовищная молотьба. Особенно явственно слышался гул сражения по ночам. Женщины плакали, старушки, придя с работы и управившись по хозяйству, надевали чистые платки и подолгу молились.
О победе «над супротивником» молились и в далекой Франции, в Грассе на берегу Средиземного моря, где всю войну проживал с семейством Иван Алексеевич. Что чувствовал он, слушая по приемнику военные сводки о боях в России? О боях, гремевших на его родной Орловщине, смертельную любовь к которой он сохранил на всю жизнь, пронеся ее через ужасы «окаянных дней» гражданской войны, через мытарства эмиграции, через устойчивую ненависть к большевикам, лишивших его и большой и малой Родины.
Все эти знания биографии писателя, его внутренней жизни пришли, конечно, ко мне потом, когда я стал уже вплотную интересоваться его судьбой. А тогда, в пятьдесят восьмом, в Воронеже, придя из городской библиотеки с трехтомником Бунина под мышкой, я включил дома возле кровати настольную лампу и на всю ночь погрузился до умопомрачения, до галлюцинаций, в неизвестную и такую близкую мне исповедальную литературу. По мере того, как я читал, мне начинало казаться, что я узнавал героев его рассказов, места, где все это происходило. Глядя на фронтисписе на портрет писателя, я вдруг узнавал в нем собственные черты. Или мне иногда начинало казаться, что я встречался с ним в те далекие военные годы где-то в Измалкове или в Васильевском, где до революции в имении мужа своей двоюродной сестры он написал самые значительные, самые прекрасные из своих повестей и рассказов. Я понимал, что этого не могло быть, что узнанные мною черты на портрете не более как знакомый тип русских людей, обитающих в этом ареале: широкий лоб, большие серые глаза, узкий, прямой, чуть висячий нос. Но все равно ощущение какого-то родства с писателем осталось у меня на всю жизнь. Я никогда никому не сознавался в этом по понятным причинам. Ну, мужик, услышав такое признание, еще промолчит, но женщина, если и не скажет, то обязательно подумает: «Допился артист до чертиков».
И вот с той памятной для меня ночи книги Ивана Алексеевича Бунина стали моей настольной литературой. Как я уже говорил, с его рассказом «Лапти» я поступал (и поступил) в театральный институт. В студии на третьем курсе я хотел взять в работу по художественному слову какой-нибудь рассказ Бунина, но меня отговорил мой любимый педагог Дмитрий Николаевич Журавлев.
— Ну что вы, Коля, это же нечитабельный автор. Ни сюжетных поворотов, ни ярких характеров.
Как ни странно, по-своему он был прав, Дмитрий Николаевич. Найти театральный ключ к бунинской прозе, чтобы она в полный голос зазвучала со сцены и с такой же силой воздействовала на душу зрителя, как и на душу читателя, — это была задача не для слабых еще студенческих силенок. Я понял, что нужно было готовить себя для встречи с Буниным. Нужно было каким-то особым образом вживаться в его мир, чтобы первая же громко сказанная тобой строчка его прозы не превратилась, как в той страшной сказке, из вожделенного золота в кучу битых черепков. Нужно было настраиваться на Бунина. Долго. Может быть, всю жизнь. Во всяком случае, пока ты сам не скажешь: вот теперь довольно!
В начале семидесятых, летом, будучи в отпуске у родных в Воронеже, я решил отыскать место, где родился Бунин. Я говорил себе: конечно, глупо и безрассудно пытаться обнаружить родовое имение, где проходили детские годы маленького Вани. Тем более что все имения были заложены-перезаложены и, в конечном счете, промотаны отцами и дедами Бунина задолго до его рождения. Широта души его предков была истинно дворянская. Недаром их фамилии были записаны в книгу дворянства по шестому разряду.
Да, говорил я себе, все так. Но место-то, где стоял родовой бунинский дом, все-таки осталось! Какие-нибудь одичавшие кусты сирени (сирень долго живет) остались! Каменные плиты на родовом деревенском кладбище ведь точно остались! Наконец, поля, холмы, весь этот простор, степные дали, ровно, как циркулем, очерченные по окоему голубой линией горизонта, — это же все осталось, как было и при Бунине! Не могло не остаться! Разве этого мало?! Пытаясь определить точное географическое место рождения писателя, я ткнулся в городские учреждения культуры: библиотеку, архив, музеи. Спрашивал одно: где родился Бунин?
— У нас, на проспекте Революции, — отвечали мне.
— Он не мог родиться на проспекте Революции.
— Как же?.. Дом и теперь стоит… Ах, да… Не на проспекте Революции, а на бывшей Дворянской…
— А дальше?
— Что «дальше»?
— Здесь он жил первые бессознательные годы. А где было, так сказать, родовое гнездо его отцов?
— Точно не знаем. Где-то здесь, в нашей области… А может, уже в Липецкой… Или Орловской… В общем, здесь где-то…
И обводили рукой вялый, неопределенный круг, долженствующий обозначать место обитания старинного рода (литовские корни!) Буниных. Короче, отыскать точное место, где жил писатель, мне не удалось. «Где-то здесь!..» — и все тут. Тогда я сказал жене:
— Поедем-ка мы в Елец.
— Почему именно в Елец?
— Потому что Елец — это Елец! — ответил я с уверенностью в голосе. — В Ельце Бунин учился в гимназии, в Ельце жила Оля Мещерская из «Легкого дыхания», и вообще, название этого города можно отыскать в каждом третьем рассказе. Как же не Елец?