— Вернешься, женишься.
— Не хочу.
— Ну, как хочешь… — Казаков набрал другой номер. — Алло! Светланчик, алло… Это я! Я! Что? Не слышно? Я это! Да! Сейчас слышно? Светланчик, я хочу ребенка! Что? Не слышишь?.. А, черт! Что ж это такое! Первый раз в жизни захотел ребенка, и то не славу Богу…
Обстрел прекратился так же внезапно, как и начался, над частью прошли боевые вертолеты. Вдали громыхнули разрывы…
— Архангелы прилетели. — Баранов поднялся с пола, отряхивая мундир. — Трубу давай, батарею посадишь… Или еще кому звонить будешь? Теперь вон с плаца звони — точно дозвонишься… Меня вон тоже раз батя женить хотел… на дочке банкира одного… А я с гонором, не хочу и все, и в Магадан махнул, в стройбат, только меня и видали…
— Ну и зря… Был бы сейчас банкиром. Не сидел бы тут, а на Мерсе рассекал по проспектам…
— А оно мне надо? — усмехнулся Баранов. — Меня там в Мерсе «чехи» грохнут быстрее, чем здесь в блиндаже… Ну так что, звонить будешь? Казаков поморщился.
— Водка есть?
— Найдем, — Баранов понимающе подмигнул. — Пошли…
Тем временем убитого клали на носилки — лицо его было обезображено, перебитая кисть болталась в рукаве… весь он походил на жестоко изломанную восковую куклу, выпачканную бурой краской…
Прикрыв дверь, Баранов выудил из бушлата бутылку водки.
— Ты срочную где служил? — спросил он по-свойски, разливая водку по стаканам. — Под Москвой…
— А-а… понятно… А вот я в Сибири… Будем!.. — Прапорщик влил в себя полный стакан, занюхал пыльным рукавом бушлата. — Черные были у вас? — Всякие были…
— Этих в армию и брать не стоит, — махнул рукой Баранов. — Что с них толку? Служить не способны. Собьются в стаю, по этническому признаку, и тут уж их ничего делать не заставишь… Это уж я знаю. Засядут где-нибудь, разлягутся и лежат… На кухню их направишь — «Ми не можем». Спрашиваешь, почему, что случилось, боец? Отвечает: «У нас женщины готовят…». Ах ты, так твою раз так, а где я тебе тут женщин возьму, здесь женщин нету! Как это — не можем? Надо боец. За тебя никто горбатиться не станет. Твоя очередь — иди на кухню… Ладно, пошли. Посуду мыть, опять: «Ми не станем». Как так не станете? А кто ж будет посуду мыть? «Ми не знаем… У нас женщины моют». Опять та же песня. Где ж я тебе найду женщин в тайге? Иди мой. «Ми не умеем…» А кто ж будет?.. «Пускай “чмо” моет». Это они «чмо» называют шестерок. У них в группе, хоть они друг за дружку против чужих насмерть стоят, но внутри, как в стае, есть и те, кто главный — вожак, а есть шестерки, которые на главных ишачат, хоть и той же народности, хоть из одного села, но если прогнулся раз, не дал отпор или слабее оказался, то заставят ишачить. Своих они похлеще, чем чужих унижают. Словом, волки, ничего человеческого, одна анатомия, в головах все по-другому, не так как у людей… А одеты… Видал я дембелей, там и мундир ушивают и как только не исхитряются, болеют люди от предчувствия воли, с ума сходят… Но эти и не дембеля, им до дембеля как до луны, — первые полгода дослуживают. Ну, кто они есть? А костюмы — это песня. Сапоги где-то откопали — у офицеров таких нет, хромовые, с тонким носком, обрезаны, брючки с лампасами, лучше генеральских, в обтяжку, гимнастерка заужена так, что дальше некуда, приталена, а под плечи проволока вшита, так что будто крылья у них. Вся грудь в значках черт знает каких, они и не понимают, что за значки, главное, чтоб побольше, поузористей, да поцветастее… Словом, этакие петухи гамбургские в брачном наряде. А женского полу нет. Перед кем, спрашивается, выделываться?.. Жены офицеров солдат за людей не считают, они для них — так, рабы, зверье… Командуют не хуже мужей. Что им эти павианы ушитые?
Они на них не глядят даже. А те перья распустили, ходят, уж сами чуть ли не командуют всеми. Ну, вот и решили мы их ломать. Раз неподчинение приказу, второй раз «ми не можем», третий… Кто не может? Ты не можешь? И ты? А, все не могут?! Тогда всех на «губу».
На «срочке» — как раз я тогда комендантом «губы» был — привели пятерых, не помню уж кого, то ли кабардинцы, то ли дагестанцы, черт их разберет… Еле-еле их в карцер затолкали, сопротивлялись, кричали: «Ми тебя зарежем, ми всех зарежем, нам гордость и честь дороже жизни, нам все равно, что потом будет». В карцере ночью до нуля температура опускалась, за бортом на улице — минус сорок, жратвы нет, только хлеб и вода. И вот они мерзнут, но хорохорятся, пройдешь мимо, кричат: «Все равно вийдем, зарежем». Ничего делать не хотят, дашь им жрать, посуду не моют. Говорю им, не будете мыть посуду, не дам еды, все равно не моют, голодают, гордые слишком… не ломаются. Что ты будешь делать? И тут меня осенило. Взял я, да и рассадил их по разным камерам. Посмотрим, как вы, голуби, поодиночке себя вести станете? И что ты думаешь? Как шелковые сделались: и посуду моют, и полы драют, золотые хлопцы, тихие, послушные, про то, что резать собирались, и не вспоминают, не перед кем выставляться… То ж они друг перед другом перья распускали, показывали какие они храбрые, кто главный в стае доказывали, а как развел я их, так весь пар-то и вышел мигом…
Баранов разлил по стаканам остатки первой бутылки, вынул и откупорил вторую.
— Будем… Выпили по второй.
— В общем, обломал я их… Правда, однажды промашка у нас вышла. Камеры располагались напротив, а конвоиры обе открыли и урюков этих выводить стали. Вот этого нельзя было допускать ни в коем разе. Только они в проходе друг дружку завидели, тотчас, не сговариваясь, словно по команде на конвойных кинулись и за горло… Один парнишка сам отбился. Как двинул, тот с катушек долой, а второго оттаскивать пришлось, крепко вцепился, гад, повалил конвойного, пришлось оглушить мальца… Ну, как таким оружие давать? Они ж всех перестреляют. Тогда не только в карцер их не посадишь, или там слово не скажешь, а вообще их не найдешь. С оружием, они сами себе хозяева, уйдут домой, ищи потом в горах… Вот и сейчас то же самое… Когда они вместе их не сломаешь… Тут надо, как я тогда на гауптвахте, развести по углам, тогда они смирные… А теперь что ж, теперь только рубить под корень. А как иначе? Хочешь мирно жить — живи, а хочешь по-волчьи, ну, вот и получай… Я тут беседовал с одним, он у нас же в милиции служит, чеченец… Говорю ему: вас надо прореживать время от времени, отстреливать как волков, для вашей же пользы, а то, когда вас много, дурь у вас побеждает, кровь играет, себя не помните…. Так он согласился. Точно, говорит, правильно. Надо нас прореживать, такой мы народ, по-другому не понимаем…
Выпили еще по одной.
— Вот, наши ребята — другое дело, — продолжил Баранов. — Ко мне на «губу» как-то раз посадили парнишку русского, водилу комполка. Чем-то он тому не угодил. Не поладили. Поговаривали, что полкан по пьяни сел за руль и сбил кого-то; хотел, чтобы водила на себя наезд взял, случай не смертельный. Тот ни в какую… Месяц держали его в карцере, почки парень отморозил, но не сломался… Давай, братка, за наших…
— Давай, — согласился Казаков.
Бутылки опустели. Прапорщик, обтерев плечом дверной косяк, уковылял к себе. Казаков прилег на койку и повернулся лицом к стене…
В учебном центре под Ростовом, куда собирали офицеров из разных подразделений, чтобы худо-бедно подготовить их к службе на Кавказе, случалось всякое.
После теоретических занятий, на которых по большей части царил Морфей, отважные вояки толпой валили в тир, а после пили немилосердно. Когда на круг шло второе ведро, мир сужался до тесного кольца сидящих за столом героев, а земля качалась, словно палуба в бурю.
— Мы тут всякие лекции слушаем, ерунды разной набираемся… А что проку?.. — сетовал «дорожный инспектор» из Подмосковья лейтенант Дзюбак. Краснощекий и наглый, с круглой коротко стриженой головой, он всюду по-хозяйски совал свой нос, ходил вразвалочку, и в первый же день стащил из столовой электрический чайник. Товарищи звали его Гиббоном, по принадлежности к ведомству.
Напротив него за столом сидел капитан Людвиг из контрольно-ревизионного отдела по прозвищу Орк. Худое верблюжье лицо, тонкие губы и стальной взгляд выделяли его из остальных. В давние времена его предки перебрались в Россию из Европы и обрусели, оправославились, прижились на берегах Волги…
Хотя Орк и Гиббон пили на равных, между ними сразу возникла неприязнь, какую можно объяснить только внутренним чутьем: будто переплелись на одной болотной кочке сосна и береза, заспорили вдруг балалайка и орган, словно какая-то неведомая вражда разделяла их веками… И внешне и характерами они различались. Орк — высокий и сухопарый, Гиббон — среднего роста, полноват; Орк всегда подтянут, выбрит и чист, Гиббон же, в пику ему, — расхлябан и неопрятен; Орк на занятиях старательно помечал что-то в блокноте, Гиббон ничего не помечал, а слушал в пол-уха и косился затуманенным взглядом в окно…