— А тут уважаемые, действительно „уважаемые“ первые редакторы несколько переусердствовали в реконструкции. Они разъяли им, вероятно, незнакомое, но очень ёмкое древнее русское слово. Отсюда и получилась — „белка“. Послушайте мой перевод: „А князи сами на себя крамолу коваху; а погании сами нарищуще на Рускую землю, емляху дань по обеле от двора“.
— Это же — „обела“ — „рабыня“! Дань — по рабыне от двора! — выкрикнул звонко.
— Конечно, конечно! — вторил я ему радостно. — И до сего времени считается, что дань от двора — либо очень мелкая древнерусская монета, либо шкурка белки.
— Это удивительно, удивительно, — повторял он. — И никто до вас не понял, что „побеле“ — это „по рабыне“?
— Выходит, что нет, — без ложной скромности ответил я.
— Ну тут, дорогой Юрий Николаевич, не только автор молодец, но и вы! — И добавил определенно: — В древнем русском написании в одну сплошную строку не воспроизводились подряд две одинаковые буквы. Поэтому и „побеле“, а не „по обеле“.
И это он знал!
— Увы, сие оказалось недоступным прошлым и нынешним академикам!.. Неужели не знали слова „обел“ — „полный раб“?
Я пошутил, что оно известно только присутствующим. Но он не принял шутку. Думал о чём-то, нахмурив лоб. Потом как бы даже и вскрикнул:
— Да, да! Вспомнил! Это так хорошо: „и на кан — ину, зелену паполому постла“… — И рассказал, о чём вспомнил: — В моём родном Фатеже было четыре церкви, в одну из них бабушка водила меня постоянно совсем маленького. Так вот: там, в притворе, стояло странное сооружение. И не лавка, и не стол. Меня сие заинтересовало: „Ба, а это что?“. „А это, внучек, „кан“, на него покойников кладут…“. Я много помню таких слов из детства.
— Георгий Васильевич, — сказал я, — в „Слове о полку…“ много древних слов, сохранившихся доныне в курском речении.
Этому он искренне порадовался: Георгий Васильевич ревниво хранил в сердце любовь к своей малой родине. Часто называл себя курянином…
Время между тем было уже поздним. Эльза Густавовна стала приглашать к столу. Мы отказывались, ссылаясь на то, что и так утомили их. Однако Георгий Васильевич широко и властно повел рукою:
— Прошу к столу. Чем богаты, тем и рады! И не в приличии русских отказываться от хлеба и соли.
Стол был накрыт в маленькой гостиной. И мы сели вчетвером за хлебосольную свиридовскую скатерть. Георгий Васильевич был радушным хозяином, очень любил потчевать гостей. Но делал это не назойливо, от душевной полноты. Память не сохранила всех разносолов, однако вкус стряпни хозяйской был отменным. Эльза Густавовна, ко всем её многим деловым качествам, ещё и превосходно готовила. Разговор продолжился за столом. Георгий Васильевич беседовал с Майей, а я, пораженный его вниманием к моей работе и даже как бы и участием в ней, находился в состоянии некоего очарования. Мне показалось, что Эльза Густавовна понимает это. И когда я спросил её тихо, не утомил ли Георгия Васильевича, она ответила: „Кроме самого себя, его утомить никто не может. Он этого не позволит! — И добавила с мягкой улыбкой то, что для меня и поныне бесценно: — Ваша работа и вы очень понравились ему“.
Но моя счастливая переполненность души ещё раз выплеснулась в тот вечер. Это было то, о чём я мечтал ещё задолго до нашего знакомства, с этим шёл к нему на встречу, с этого хотел начать разговор.
— Георгий Васильевич, вы никогда не думали написать музыку к „Слову о полку…“?
Он удивленно посмотрел на меня, ответил стремительно:
— А зачем? Она уже написана Бородиным.
Бородина Свиридов ценил безмерно. Не зная об этом, я сказал, что очень люблю Бородина, что первой оперой, которую слушал в Большом театре, был „Князь Игорь“, но само по себе замечательное либретто ничего общего не имеет со „Словом…“. Вероятно, Георгий Васильевич не задумывался над этим, потому промолчал. А я продолжал в запальчивости:
— „Слово…“ ни в коей мере не опера! Это величайшее хоровое произведение. „Слово…“ несомненно пели в древности!.. — И осекся, почувствовав, что меня шибко занесло. Мне ли толковать гению национального русского хорового искусства об этом?! Я смутился:
— Извините, ради Бога…
— Что же, очень интересно… Стоит подумать. — Он произнес это как бы самому себе, что было в его речи обычным. Только значительно позднее понял я: неизмеримо широкая душа его, могучий разум до предела были наполнены тогда новыми грандиозными творческими планами, их он уже начал воплощать вопреки времени, которое стремительно неслось вперед, сокращая срок его жизни на земле. Он понимал это, а позднее часто говорил об этом. То, что он вопреки вселенскому злу, хлынувшему со всех преисподен на нашу Родину, сумел столько создать за эти лихолетья, следует воспринимать только как воплощенное чудо, дарованное нам, русским, Господом Богом…
Понимая это, я все-таки скорблю о несбывшемся и задаю себе вопрос: Что было бы со всеми нами, если бы Пушкин успел сделать перевод „Слова о полку Игореве“, а Свиридов успел написать к этому переводу музыку?!»
Шестого января, как и задумывали, мы отправились в Талеж, к радости наших двух собак, вовсе одичавших в московской каменной пустыне. День был морозный и ясный. Дорога сухая и чистая, лёгкая. Но мы почти весь немалый путь провели молча, каждый по-своему переживая вчерашнее. Встреча с Георгием Васильевичем для нас была столь значимым событием в жизни, что хотелось ещё и ещё раз пережить, в самых мелких деталях, совершившееся. К слову, отмечу: так происходило неизменно после каждого с ним свидания. Необычайно щедрый в общении, он дарил собеседнику не только свои мысли, но и широту души своей.
Весь тот январь прожили в деревне безвылазно, перезваниваясь со Свиридовыми. Точнее, звонил я. Когда прощались в тот вечер, Георгий Васильевич сам попросил:
— Юрий Николаевич, звоните нам почаще, будем рады.
Я и звонил каждую неделю. Обыкновенно трубку брала Эльза Густавовна. Я справлялся о здоровье. О своём она обычно умалчивала, но чаще всего говорила, что Георгий Васильевич прихварывает. После перенесенных инфарктов он уже тогда нередко попадал в больницу. Частенько сетовал на недуги, но всегда держался бодро и не выглядел больным человеком. Однако сердечный недуг был весьма серьезный, но, сетуя на него, ежедневно много работал. Эльза Густавовна неизменно интересовалась нашим здоровьем и житьём-бытьём. Каждый раз, если Георгий Васильевич не был занят каким-либо неотложным делом, говорила громко:
— Юрочка! Звонит Юрий Николаевич, ты свободен? — И уже мне: — Юрий Васильевич хочет поговорить с вами.
Он начинал разговор всегда с одной фразы:
— Юрий Николаевич, дорогой, всё ли у вас хорошо? Здоровы ли? — И только потом обо всём, что его интересовало.
Первый телефонный разговор с ним помню до сих пор ясно и как наяву слышу его голос. Говорили мы опять о «Слове о полку Игореве».
— Прочитал вашу статью в юбилейном сборнике. Скажите, в чём тут дело? Почему вместо «обелы» напечатали: «побела»? А где же замечательное: «И на кан — ину, зелену паполому постла…»? Почему нет?
Для него было характерным задавать сразу несколько вопросов. Я ответил, что статью мою вставляли уже в готовую верстку, что попала она туда после публикации в «Литературной газете», где и была сделана эта ошибка. Статью к тому же очень здорово сократили, поскольку мои прочтения вызвали сопротивление академиков.
— Им нравится больше «конина»? — Георгий Васильевич в отстаивании своих взглядов, даже самых «проходных», был непреклонен, а порою и жесток. Увы, я, к великому моему сожалению, такой чертой характера тогда не обладал.
В январе и феврале наши беседы по телефону стали регулярными: как правило, один раз в неделю. Звонил я, но тему для беседы предлагал он, как, впрочем, в любом с ним разговоре. Если подходил к телефону, то вёл разговор обстоятельно, не торопясь. Закончив со мной, всегда просил, чтобы трубку взяла Майя. И к ней у него была своя тема. Говорили они подолгу.
Однажды, в середине февраля, позвонила сама Эльза Густавовна:
— Юрий Николаевич, 27 февраля у Юрия Васильевича концерт в Большом зале консерватории. Он вас приглашает. Приедете?
Я не помню, чтобы она, как большинство жен значимых мужей, произносила: «у нас концерт», «мы приглашаем». Хотя организацией концертов и приглашениями всецело занималась она. Я ответил, что о концерте мы знаем, ждём его и у нас давно куплен абонемент.
— Это очень хорошо! — обрадовалась она. — Столько достойных, а мест у меня очень мало.
Эльза Густавовна по своему характеру была очень сдержанным и даже суровым человеком, но с теми, кого «принимала» — предельно искренней, бесхитростной. Нас «приняла» не сразу. Внимательно приглядывалась, нет ли какой грозящей Георгию Васильевичу опасности. Решила: нет. И с тех пор отношения стали весьма доверительными.