Георгий Васильевич Свиридов считал самым богатым музыкальным инструментом человеческий голос. Александр Александрович Юрлов довел этот инструмент до сказочного совершенства. А свиридовские хоровые произведения в исполнении капеллы стали вершиной певческого искусства.
Концерт (Свиридов назвал «Пушкинский венок» концертом для хора) начинался с «Зимнего утра». Оно возникло издалёка. И было тем пушкинским утром, которое приветствовал и которому радовался Поэт. Являясь во всех подробностях того далекого и, казалось, неповторимого мига: ведь «всё проходит». Ан нет! Всё ясно, всё зримо, всё не просто слышится — всё видится и всё живо…
Непостижимый дар композитора — не только проникать в века и века, но и вполне реально воссоздавать картину ушедшего времени в живых человеческих образах. И мы не просто слышим музыку той эпохи, но воспринимаем её «на глаз и вкус». В «Пушкинском венке» Поэт не Символ, не Святая тень, не Дух, но соживущий с нами. И в этом суть гениальной музыки Свиридова, так точно воспроизведённой величайшим талантом Юрлова. О котором, кстати, в Советской энциклопедии, изданной в 1980 году (уже спустя семь лет после смерти дирижера), всего лишь три крохотные строчки…
Я не решился во всё наше общение спросить у Георгия Васильевича об этом великом таинстве его творчества. Однако многое стало понятным, когда услышал от него следующее:
«Единственное, что передается нам от предков и что мы передаем потомкам нетленной частицей — это кровь. Только кровь. Душа бессмертна, но и бесплотна. А кровь — живая нить, которая связывает нас, живущих, со всеми ушедшими, без ограничения во времени: от загадочного возникновения до сегодня и до (тоже загадочного) нашего небытия.
Негодники и всякие мерзавцы постоянно пытаются приписать русским бредовую теорию „чистоты крови“. Чего никогда, во всю долгую историю, не было на Руси. Тому нет подтверждения и в тысячелетней истории славянства. О чистоте крови из всех народов до сих пор пекутся и говорят, даже после „арийского безумия“, евреи. Особенно их национальная „верхушка“.
Именно „память крови“ была главным в создании русской нации, характера русского народа. А потому многое непонятное, скажем, Западу в нас объясняется тем, что русские живы этой памятью крови.
Нести в себе память обо всех до тебя живших, не просто хранить её в сердце, но уметь передать людям — это дар Божий!»
Осознанная Свиридовым «память крови» позволяла ему жить не только в эпоху Пушкина и Гоголя, которого он тоже «близко знал», но и в куда более отдаленные эпохи.
Слева от моего рабочего стола, в книжных полках, за стеклом — фотография. На ней молодой, по-сибирски скуластый парень в вышитой рубахе, с орденской колодкой на пиджаке. Над высоким лбом аккуратный зачес с пробором. Ему ещё нет двадцати двух лет. А за спиной этого парня — раннее сиротство, высылка с семьей деда в Заполярье, детдом в Игарке, ремеслуха в Красноярске, а за ней сразу же — запасной полк, фронт, ранение и снова передовая, и опять ранение, и опять фронт. Кромешный ад Днепровского плацдарма. Тяжелейшее ранение в голову, в височную кость, в лицо, в глазницу. На фотографии ранения почти не видно, местный фотограф-умелец сделал всё, как, впрочем, и фронтовые хирурги, дабы скрыть страшную рану. Парень красив и ясноглаз. Но всего пережитого им судьбе было мало. На обороте фотографии надпись, сделанная ломаным, корявым, почти нечитаемым почерком. Какая уж там каллиграфия, когда правая кисть раздроблена ещё одним ранением!..
«Дорогой Юра! А этот, недавно у родственников отыскавшийся кавалер, ещё Чусовской выпечки. Снят в 1947 году в первой, Марьей вышитой рубахе и в костюмчике из американских подарков, купленном на базаре. Все бедствия и надсады ещё впереди, в том числе и туберкулез у обоих супругов, смерть дочки, удаление меня из горячего цеха на улицу — всё это было ещё задолго до знакомства с тобой. Хорошее дело — человеческая память, она отсеивает всё худое из жизни. Обнимаю — Виктор». Такую надпись сделал мне на этой фотографии самый близкий друг во всей моей жизни — Виктор Астафьев.
Георгий Васильевич прекрасно знал классическую русскую и мировую литературу. Часто в обычном разговоре цитировал Гёте и Шиллера, и Бернса, и ещё много известных, а порою и совсем неизвестных авторов прошедших эпох. Шекспира считал самым для себя близким, ценил его неизмеримо высоко.
Невозможно перечислить всех русских писателей, к творчеству которых он обращался постоянно. Русскую классическую прозу знал досконально и первейшими по значимости считал Пушкина, Гоголя, Достоевского и Толстого. Музыку пушкинской прозы ценил особо и воплотил в своей бессмертной «Метели». Считал, что Гоголь совершенно точно определил жанр «Мертвых душ». Как-то сказал:
— Поэма — это тот жанр, в котором должно быть особое, сквозное звучание от начала до конца. Если его нет, то нет и поэмы. Гоголь был во власти той особенной музыки. Он это понимал, потому и назвал «Мертвые души» поэмой.
Георгий Васильевич слышал эту музыку, воплотив её в оратории. Обыкновенно люди энциклопедических знаний, каким, несомненно, был Георгий Васильевич, мало обращают внимание, если это впрямую их не касается, на современное искусство. Он же знал его весьма подробно. Отсюда и восклицание при первой встрече: «Майя Ганина, я вас знаю. Читал».
Кроме музыки, которой свято и трепетно служил всю жизнь, громадное внимание уделял литературе. И в первую очередь подлинно русской, питавшейся соками народной жизни. Выписывал литературную периодику, покупал много книг современных авторов. В его библиотеке, весьма обширной, были десятки томов с автографами писателей. Некоторые из них перечитывал постоянно. И в первую очередь книги Виктора Астафьева. Говорил о нём:
— Астафьев — достойнейший русский писатель.
Слово «достойный» для него имело особый, высоко превосходный смысл. Уже в середине девяностых годов записывает в памятную тетрадь имена самых близких ему людей — «достойные», всего двенадцать. В том списке имя Астафьева третье, после горячо любимых и высоко чтимых музыкантов Вадима Фёдоровича Веселова и Александра Александровича Юрлова.
Круг литераторов, о которых постоянно говорил и думал, был достаточно широк. Но чаще всего — об Астафьеве, Залыгине, Абрамове, Белове… Называл их совестью нации. Очень ценил своего земляка Евгения Носова. Как-то в разговоре с Майей о русской прозе, когда она сказала о музыкальности и отточенности носовского слова, даже прервал её, что делал в беседах очень редко:
— Вы весьма верно сказали! Да, да: «отточенная музыкальность».
И очень обрадовался тому, что Майя написала об этом в одной из своих статей о русском языке и русской прозе:
— Обязательно дайте мне прочитать. Это очень интересно! Очень!
Слово «интересно» было, пожалуй, самым употребляемым им. Оно — суть его натуры. Он жил с редким интересом к жизни, к людям, к их творчеству. И относилось это не только к деятелям культуры, но ко всем без исключения, кто проявлял себя в жизни как творец. Однажды, когда мы впервые были у них за городом, в Новодарьине, кто-то неожиданно позвал его с улицы. Отсутствовал Георгий Васильевич довольно долго, а когда вернулся, был весьма возбужден. Извиняясь за неожиданное отсутствие, говорил:
— Это приходил мой друг. Очень и очень интересный человек. Вы знаете, у него золотые руки. Он может делать всё что угодно. Настоящий творец. Я часто подолгу с ним беседую. Он столько умеет и столько знает! Очень интересный человек! — И ещё раз повторил: — Он — мой друг.
Позднее оказалось, что приходил рабочий, помогавший им по хозяйству. Летом — скосить на участке траву, убрать поваленные ветром деревья; зимою — сбросить снег с крыши, почистить дорожки. Но и починить электропроводку, газовую плиту и ещё очень многое, что и ценил в нём Георгий Васильевич.
Сходился с людьми непросто, но если принимал кого-то в сердце, то накрепко и близко, не боялся и сказать об этом. «Он мой друг», «они мои друзья» — произносил нечасто. Отнесённое это к нам с Майей спустя несколько лет после нашего знакомства насколько поразило меня, настолько и обрадовало.
— Вы же мои друзья, — сказал, как бы между прочим, но убеждённо.
Зная многое, Свиридов постоянно желал знать больше. С первой встречи и до самой последней он постоянно о чём-нибудь расспрашивал. Круг его интересов был необыкновенно широк, но более всего любил расспрашивать о людях, чаще всего о писателях:
— Юрий Николаевич, вы знакомы с имярек? Читали?
— Читал, знаю.
— Расскажите о нем. И если можно, то подробнее.
Интересовался только прозаиками. Очень редко вспоминал ныне живущих поэтов. Но если заходил о них разговор, то всегда давал точные характеристики и оценки. Знал.
Я заметил, что в его библиотеке современных поэтических книжек было мало. Ценил стихи Станислава Куняева, Владимира Кострова. Постоянный интерес вызывал у него Юрий Кузнецов. Знал, и хорошо, поэзию Рубцова. К судьбе поэта относился с душевной болью, как к жертве.