знают, не могут не знать, что он зверь. Ну, если мы, конечно, думаем на барона правильно.
— Может, епископу про то сказать? — Предложил Волков.
— Это можно, но сказать нужно только, что думаем на него, а другого у нас ничего нет, кроме думок. Вот если бы человечишку его какого-нибудь из близких схватить. Вот это было бы дело. Да, заставить его говорить… Тогда и в Инквизицию можно было бы писать.
Это была хорошая мысль. Вот только как схватить человека, что входит в ближний круг барона? Задача.
Они погасили лампу, вышли из хибары, сели на склон холма. Стали говорить и думать. Любопытствующий Увалень рядом сел. Они говорили, пока из Эшбахта Максимилиан телегу не привёл. С телегой были четыре солдата для работы и брат Семион для ритуала. Максимилиан додумался съестного взять, умный был юноша. Пока Волков, Сыч и Увалень ели, Максимилиан делом руководил. Сыч пошёл в хибару помогать.
— Отшельника тут похороним? — Спросил у брата Семиона кавалер.
— Да, что вы, нет! — Монах даже испугался. — Неразумно это будет. Это же прах отшельника, невинно убиенного сатанинским детищем, это же ценность большая, повезём в Эшбахт, похороним рядом с храмом, обязательно часовенку соорудим над могилкой. Храм его именем назовём, испросим дозволения причислить его к лику святых. Если епископ похлопочет, а архиепископ согласится, то у вас в Эшбахте свой святой будет. Пусть даже местный, но почитаемый. Кто из местных сеньоров таким похвастается?
Волков подумал, что это мысль хорошая. Молодец монах, голова у него умная, жаль, что на вино, деньги и баб падок.
Из лачуги клетку железную вынесли. Достали из неё останки отшельника, завернули их в рогожи, гроба-то не было, собрали руки ноги, положили туда же. Брат Семион читал молитвы над останками и рассказывал, что солдатам воздастся благодати за то, что к мощам отшельника прикасались. И так убедительно он это говорил, что даже Увалень подержал руку на оторванной ноге, которую он же и нашёл. Посмотрев на него, и Максимилиан тоже не устоял. А вот Сыч как зашёл в лачугу, так оттуда и не выходил. И, кажется, благодать его не интересовала. Волков-то знал, чего он там делает. Когда на телегу погрузили клетку, Фриц Ламме как раз и вышел из дома, лицо его было подозрительным и хитрым. И при этом он делал вид, что ничего не произошло. Волков уже к коню шёл, но остановил его:
— Нашёл?
— Что нашёл? — Удивлялся Сыч, опять корчил невинную морду.
— Нашёл, говорю? — Уже с угрозой произнёс кавалер.
— Ну, нашёл, — вздохнул Сыч.
— Золото есть?
— Не-ет… — Фриц Ламме достал из-за пояса тряпицы, развернул её, — нищий он был, и вправду святой человек.
На тряпке лежали несколько талеров и куча мелкого серебра. Всего не набралось бы и на десять монет.
— Расплатишься с солдатами, — сказал Волков и сел на коня.
— Расплачусь, кавалер, конечно, — заверил его Фриц Ламме.
Приехали в Эшбахт совсем поздно, уже стемнело. Элеонора Августа уже ушла в новую опочивальню. Да и слава Богу, всё равно она не могла принимать мужа. И муж, поев на ночь как следует, пошёл не сразу в свои покои, к жене, а пошёл к госпоже Ланге, которая не спала ещё.
***
Уж если Господь и решает проверить у кого-то силу веры, так поверяет, как следует. Мало было ему горцев, мало герцога, мало оборотня, что рыскает по окрестностям и мало пустого чрева жены.
Так послал он ещё ему и соперника. Претендента на лоно жены его, к которому сама жена была благосклоннее, чем к мужу. Когда он сидел с монахом и диктовал тому на бумагу, что надобно купить ему в городе для нового дома, пришла госпожа Ланге и зашептала ему в ухо так, что ему тепло и приятно было от её дыхания:
— Снова она ему письмо отписала, снова жалуется на вас. Хочет, чтобы я в поместье папеньки её ехала, то письмо возлюбленному передала.
Бригитт сказала «возлюбленному». Возлюбленному! Его едва не вывернуло наизнанку от этого слова. Специально дрянь рыжая так говорила. Волков знал, что специально. Словно уколоть она его хотела. Он даже позабыл, что диктовал монаху и что вообще делал.
А она смотрит своими зелёными, словно июльская трава, глазами, как ни в чём не бывало. И ждёт, что он скажет. А ему нечего сказать, он не знает, что делать. И тогда Бригитт прошептала:
— Господин, пока не убьёте вы его, так и не прекратится это.
— Что? — Растерянно спросил он.
— Убить его надо, иначе так и будет она его поминать, — прошептала госпожа Ланге. — И отдаваться ему, как только случай представится, как только вы отвернётесь.
«Возлюбленный», «отдаваться ему» — самые мерзкие слова для него выбирает. Да, она взбесить его надумала, не иначе.
И сморит на Волкова своими красивыми глазами, как будто не о смерти человека говорит, а о каплуне, что в суп разделать собираются. И лицо её красивое с веснушками спокойно, и локоны красные из-под чепца выбиваются. И весь её вид, как у ангела, говорит о чистоте и спокойствии.
— И как же мне его убить? Вызвать его на поединок? — Наконец спрашивает он у Бригитт тихо.
— К чему глупости такие, — продолжила Бригитт, и тон её такой, что она уже, кажется, всё придумала, — скажу я ему, что вы опять войну затеваете, и что Элеонора Августа будет его ждать в поместье.
Волков молча продолжал её слушать.
— А вы его на дороге с верными людьми встретите да убьёте, вот и дело с концом. Места у нас тут страшные, глухие, говорят, зверь сатанинский лютует, кто его хватится? Да никто. — Говорила Бригитт всё так же близко от уха его.
— Неужто поверит он? — Сомневается Волков.
— А чему он не поверит? Тому, что вы войну затеваете? Так о вас только и говорят, что вы без войны жить не можете. Или тому, что она его ждёт, глаза проплакала? Так он об этом из её письма узнает. — Она показала бумагу. — Вот тут всё написано. А всё остальное я ему наговорю, в моих словах он не усомнится, уж поверьте.
Он снова смотрит в лицо её. Нет, ничего ужасного нет, чистый ангел. Красивая женщина. И подвоха он в её словах не видит. К чему ей-то всё это?
— Видно, не любите вы жену мою? — Вдруг догадывается Волков.
И вот тут то лицо ангела холодным становится. Глаза колючие, губы в нитку вытянулись, она ему говорит холодно:
— А с чего бы мне любить её, с чего? Мать моя, между прочим,