О, конечно же, с Борисом! Она слегка обозначила на холсте две прозрачные фигуры, скользящие по эфиру. Небо, Солнце, Луна, море, звезды и они вдвоем. Мифологизированный двойной портрет на космическом фоне. Все, больше не нужно ничего!
Но потом, ночью, ей приснилось или привиделось нечто иное, не вошедшее в холст.
Ее воздушная тень вдруг круто развернулась и устремилась к другой тени. Той, что затаилась где-то в скалистой расщелине, в пропасти, откуда вырывалось красно-желтое пламя. И та, другая, тень, колышущаяся на ветру, с искаженными страдальческими чертами, быстро-быстро отвернулась от нее и забилась вглубь расщелины.
Зачем отвернулась?
Не затем ли, чтобы в своем укрытии бесконечно о ней мечтать, не испытывая уже ни страха, ни горечи, ни сожалений? А только обжигающее легкое прикосновение земной любви, ставшей отзвуком и мелодией?
И шептать, почти беззвучно, на вибрирующих низких тонах, как воет ночной ветер:
— Еще, еще, еще прелестне-е-е…
Туристические сезоны в Непале — это осень и весна, когда все цветет и температура воздуха поднимается до плюс двадцати пяти. Когда отмыты гостиницы, сувенирные лавки блестят статуэтками, а местные жители улыбаются самой очаровательной улыбкой. Но однажды мы посетили Непал зимой.
В середине декабря я и мой муж Саша прилетели в Катманду. Сначала мы остановились в дорогой гостинице, но, решив экономить, сторговались за пятнадцать долларов в сутки в местечке под названием Тамель.
Жить в Тамеле — это как засыпать и просыпаться в центре базарной площади, где музыка засыпает поздно, а торговля просыпается рано.
— А мне нравится, — сказал муж, когда ночной бар долго не мог угомониться.
Но громкую музыку еще как-то можно было стерпеть, а вот отсутствие электричества и холод — точно нет. Спальный мешок и шапка на голову — это понятно. Но каждую ночь в спальном мешке… Эх!..
Однажды Саша купил свечи. Много свечей. С зажженными свечами в нашей комнате становилось уютнее, а может, и теплее.
Мы сказали об этом Гаетри, хозяйке непальской турфирмы. Она засмеялась и сказала, что знает сказку о свечах:
«Давным-давно жил-был один король. Очень богатый. Настолько богатый, что часто брала его тоска от его же богатства. И слуги, беспокоясь о своем короле, пытались как-то его развлечь. Боялись, что от тоски он заболеет, а там гляди… Куда ж им, бедным слугам, потом деваться? Они рассказывали ему разные истории, пытаясь рассмешить, устраивали поединки, но смешные истории повторялись, поединки заканчивались одинаково, и короля все сложнее было развеселить.
Грустный, он сидел у окна и смотрел на озеро. И вдруг ему пришла в голову мысль. Хорошая и добрая. Он готов поделиться своим богатством!.. Но только с теми, кто простоит в горном озере всю ночь.
Король велел всем во дворце не спать. А несколько слуг пошли состязаться за щедрое вознаграждение короля. Но озеро было горным. От холода сводило пальцы рук и ног. А еще туман скользил по лицам и оседал на плечах. Выдержать это было очень трудно. И хоть все слуги хотели разбогатеть, но к утру в озере остался только один слуга.
— Позвать его ко мне, — приказал король, увидев на рассвете одинокую фигуру в озере.
Замерзшие ноги еле передвигались, зубы стучали от холода, но слуга был счастлив, он победил.
— Расскажи, как ты мог простоять в озере так долго? — спросил король.
— Мне было холодно, — начал слуга, — я смотрел на дворец и дрожал, но потом в одном окне я увидел горящие свечи. Я стал думать о том, каким горячим может быть пламя. И мне становилось тепло.
Король слушал и грустил. Делить свое богатство он не хотел. „Но ведь я сказал простоять в озере всю ночь, — думал про себя король. — Ничем не согреваться. Ни одеждой, ни питьем… Но ведь свечи…“
— Я тебе ничего не дам, — сказал король. — Ты меня обманул. Ты грелся моими свечами. Ступай.
Слуга наклонил голову и заплакал. Заплакали и все слуги. А король смотрел в окно на горное озеро и тосковал…
И с каждым днем тоска короля становилась все сильнее и сильнее. И некому было его развлечь. Слуги плакали несколько дней. А король тосковал так, что заболел и умер, оставив дворец и все свое богатство слугам. Ведь кроме них у него никого не было…»
Мы облюбовали местечко неподалеку от Катманду. Здесь свежий воздух и вид на горы. Но дует ветер. Он поднимает шторы в нашей комнате до потолка. «Зачем делать большие окна в номере, если дыры в рамах с палец толщиной? — беспокоюсь я. — Днем ладно, а ночью мы замерзнем!» В номере обогреватель. Толку-то! Электричества здесь тоже нет.
— Почему вы не заклеиваете окна? — спрашиваю я дежурного в отеле.
Вспоминаю бабушкин способ. Полоски от старой простыни и молоко.
Чего уж легче? По-английски не знаю слово «тряпочки». Показываю руками. При слове «молоко» дежурный спрашивает: «Вы хотите пить молоко? Это в ресторане».
Объясняю снова. Машу руками, заменяя жестами слова «длинные тряпочки от старой простыни».
— Вы хотите делать зарядку? — спрашивает дежурный.
— Да, я хочу делать зарядку у окна и непременно с молоком, — говорю я по-английски. В его глазах взрыв. — Мне холодно. Понимаете? Ночью холодно, — молю я.
Дежурный улыбается.
— Вы хотите горячую сумку?
— Чего?
Дежурный убегает и возвращается с двумя маленькими подушками из белого искусственного меха.
Я беру их в руки, расстегиваю. Тепло… «О, боже! Нет ничего проще. Грелки. Простые резиновые грелки», — смеюсь я. А как счастлив дежурный.
В первой же аптеке в Катманду мы купили две грелки. «Горячая сумочка», «резиновая простушка» — каких только имен мы ей не дали.
Думай
(Запоздалый отчет в КГБ)
Из «Книги писем»
Июль тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Я сплю в самодельной палатке, шитой голубыми и синими квадратами парашютного шелка. Мне снится Париж. Я иду с площади Трокадеро через мост Иена, все выше и выше задирая голову.
— Же сви советик, — подобно кришнаиту, повторяю одну из двух известных мне французских фраз. Мне тридцать лет, и я первый раз за границей. И где? В Париже. Я останавливаюсь посреди моста, смотрю на баржи, вытянутые вдоль берега мутно-зеленым течением, и плачу.
— Же сви советик, — глотаю соленую влагу и нащупываю в кармане хрустящие сто франков, выданные мне в качестве аванса с возвратом на Люсиновской в Москве. Господи помилуй, я прошел три партийных комиссии и не могу пройти мимо Сены. Я снова задираю голову и сквозь железные лапы Эйфелевой башни вижу голубое в барашках парижское небо. Мне тридцать лет, и половину из них я мечтал о Париже.
Не опуская головы, закрываю глаза и все равно вижу Париж. Это кино, это настоящее кино в моей голове, я пятнадцать лет мечтал снять такое кино, и теперь я вижу его с закрытыми глазами.
— Разве это хорошо, когда советский гражданин видит с закрытыми глазами? — доносится далекий голос. Я плачу, и мне не стыдно. Не стыдно за унижение в трех партийных комиссиях, не стыдно за нескромную, написанную мною же морально-устойчивую характеристику, не стыдно за лживую анкету — владею свободно английским и французским со словарем, не стыдно за то, что плачу.
Солоноватая влага стекает по щекам за шиворот, и я просыпаюсь, не смея двинуть затекшей от жесткого рюкзака шеей, обнаруживая над собой желто-голубое шелковое небо. Я еще не верю до конца и с болезненным криком выскакиваю из палатки на крутой берег Средиземного моря. Ночью прошел дождь, как выяснилось позже, последний, а теперь утреннее солнышко накрыло мягким туманом берег под оливковыми деревьями. Господи ты мой! Следовательно, мой сон — настоящее кино, снятое по следам вчерашнего путешествия по Парижу, и эти люди, разбуженные теплым светом, выползающие из разноцветных палаток, такие же, как и я, реальные, законные, зарегистрированные участники международной встречи.
Полусонный, я бреду к сахарному кубику отеля, пью молочный кофе с пышной корсиканской булочкой, украдкой поглядывая вокруг, беру еще добавки, утоляя двухдневный парижский голод, выпиваю лишний стакан тропико и выползаю на крутой берег, где, повернутые к морю, стоят три пустых шезлонга. Крайний, подальше, — мой. Плюхаюсь в него, вытягивая ноги, чтобы достать из старых отечественных джинсовых шорт пачку Га-луас без фильтра. Это единственное, что я позволил купить себе в Париже, и, хотя у меня в палатке два блока болгарского Опала, я не могу отказать себе в удовольствии встретить первое утро на острове горьковатым вкусом галльского табака. От первой затяжки слегка кружится голова, и я, как в том сне, закрываю ресницами извилистый, утонувший в голубоватой дымке берег и вдруг сквозь плеск утреннего мягкого прибоя слышу неизвестное иностранное слово: