а Пеструшка, поначалу деда не принимавшая всерьез, увидала в нем защиту и прониклась. Тут дед уж дремлет под телевизор, а как его подкинет! Ночь-полночь! Вдруг ласка? Или хорь? Нет, тут надо серьезно – гляди, живая жизнь под ней! И дед, как был, в тренировочных подштанниках и в олимпийке, побежал в старый хлев – точно! Кто-то шмыг – в дыру, только солома шелохнулась. Вот, дед все хозяйство Пеструшкино в шайку уложил, и домой унес. Под печку. Кошек за шкирку приволок, носами ткнул – во! и кулак показал. Те поняли. А то… и вот – лежит дед на печи, а сам вниз глядит – как оно там? А сверху-то не разглядеть! Ну, он куру умастил прям на лежанке. Сам ноги подогнул, лежит, волнуется – уж пора давно. И ведь что? Дура – т дура, ан нет. Как-то тянется к деду, вроде квохчет в заботе будущего. Тот умилится иной раз, почешет ей под гребешком да под сережками. И проспал! Уже начали вылупляться, чокать снутри скорлупки-то! Попискивают, зубом молочным своим дырку в жизнь пробивают, вона – как! И пошли – первые, сырые, страшенные, нелепые – прям тьфу красоты никакой, сплошная жалость! А уж через пару часов! Пищат, качаются – ножки тосенькие, ах ты! Ну, дед все это уж пол спустил, им разбег, поди, нужен. Так и бегал всю неделю, натолчет им мятку – картошечки, яичко меленько порубит, крапивку свеженькую, творожку – те клюют, орут! Эх, дед вздыхает, я навроде как мать вам стал… до чего умильная сердцу картина! Главно дело, бабка приехала – аж мимо дивана нового села – дед по двору идет, за ним Пеструшка, а за Пеструшкой – все девять, как в цепочку. Я, баба говорит, думала, ты у меня петух, а ты, выходит, курица?! А дед молчит, папироской пыхтит, травку окашивает, на небушко поглядывает – не летает ли ястребок? И радуется равновесию жизни.
При советской власти зима в Шешурино приходила вовремя, как и положено. Тогда ж не забалуешь было… на Михайлу, к 21 ноября, уже и санник стоял, и лошадка наша до сельпо бежала, запряженная в розвальни. В санях, как и положено, на ворохе сена, да на списанном клубном занавесе, развалясь, ехал Мишка Воробей, заломив треух на затылок. На ногах красовались новые, дедом свалянные валенки; живая вчерашняя заплата сияла на милицейских штанах куском Надюхиной кофты. По походу Мишка подсаживал бабок, тянувшихся цепочкой в сельпо за хлебом. Бабки были одеты, как солдатки – ватник, валенки с галошами, да тёмная простая юбка. На головах платки, внизу – простой ситцевый, а поверх – шерстяной, серый, или коричневый, крест-накрест… Кто не поспевал, бежал за санями, умоляя принять мешочек. Мишка незлобиво понукал Дымку, Дымка выдыхала белые лёгкие облачка, прикусывала удила, ушками прядала. В магазине было тепло, накурено… Важная Клавдия алюминиевым совком ссыпала макароны, да пшено в подставленные мешки, отмечала «на долг» взятые бутылки вина и пачки курева, и царственно охраняла покой и порядок очереди. Серый да ржаной, кирпичами, хлеб – по числу едоков и по 1 буханке на корову, замерзал, пока доезжал до дому, а оттаивая, наполнял избу запахом печи и поля…
Привозили сельдь, тугую, серебристую, с ясными чайными глазками, плавающую в мутном рассоле, и Клавдия выхватывала томно истекающую рассолом и роняющую бисеринки черного перца рыбину и шмякала её на плотную серо-синюю бумагу, на которой огромным карандашом подписывала цену, исходя из только ей одной ведомой методы подсчета. Про колбасу не мечтали, конфеты были простецкие, карамельки, теряющие фантики, слипшиеся бочками да каменные таинственные «козьи наки», с которыми легко можно было и пять стаканов чаю выпить вприглядку и потерять последний зуб. Сок в трехлитровых баллонах брали только летом, ради банок, а спрашивали лимонад «Андреапольский» да перебродившее пиво, стрелявшее жестяными крышечками. Рядом с продуктами скучали ГДР-овские сервизы с немыслимыми цветами и фантастической ценой в три агрономовские зарплаты, отрезы дорогущего гипюра да цветастый крепдешин. Выходили на крыльцо, волочили полные мешки, похваляясь перед теми, кто еще стучал валенками в конце очереди, и, взгромоздившись на телегу, степенно ехали домой, окликая по пути встречных.
Когда брак незаметно заходит в тупик, а ты не замечаешь, что впереди стена брандмауэра, просто потому, что на ней замысловатые картинки-граффити, а ты рассматриваешь их и думаешь, что жизнь продолжается, а на самом деле жизнь встала, как будто кончилась – а куда идти? Назад? И где твой попутчик? Да был ли он? Или ты сама так и шла по рельсам, под дождем и под солнцем, и тащила и свой, и его вагончик – а сейчас – никого. Стена. Кирпичная. Наташа смотрела на мужа, приехавшего к ней в деревню Устье из Питера, и думала о том, что ему бы только выпить пива и дрыхнуть на раскладушке, а на Чудское ему плевать, а там такая красота, что дышать больно. Они стали жить модным сейчас гостевым браком, отмахав добрых двадцать лет без года, просто потому, что Наташе нужен был воздух, а воздух нужен был потому, что Наташа – акварелист, и вода, напоенная пигментом, стекая с кисти, должна непременно дышать. В Питере тоже дышалось, но на Чудском – душа выходила из тела и шла по воде, и все вокруг звучало, как любовь – когда слышишь только одного человека. Муж занимался грузовыми перевозками и не любил акварель. Он любил триллеры с кровью, тяжелое порно и прыжки с трамплина. Он приезжал на грязной машине и мыл ее на берегу, а Наташа ужасалась и не понимала, как это можно? Наташа ходила в шелковых шальварах, обматывала голову косынками разных цветов и курила длинные сигареты. Через год такой жизни их отношения улучшились, они перестали мешать друг другу и даже радовались встречам. Их сын обидно быстро вырос и уже был женат, так что скрепы оставались лишь на страничке паспорта. Ни мать, ни отец не занимали места в его молодой и энергичной жизни. В деревне Устье оказалось много общих знакомых, у знакомых были друзья, у друзей – свои круги общения, и вот уже пестрые компании из художников, рекламщиков, дизайнеров, чудаковатой интеллигенции старшего поколения и самоуверенной – нового, смешивались, собирались на террасах, на берегу, в лесу, ели, пили, редко пели, больше говорили, не слушая друг друга. Были и семейные пары, и не пары, и не семьи, и завязывались летние романы, и случались комедии и трагедии. Наташа не хотела романов, ей хотелось только парить над озером, а потом, сидя в мансарде, ощущать знакомую дрожь в пальцах – желание рисовать. К зиме деревня Устье пустела, оставались местные, да пенсионеры – публика скучная. По озеру мела поземка, в ближний лес приходили волки, и Наташа вынужденно нашла себе давно осевшего в деревне питерца, который мог расчистить дорожку от снега, подкачать колесо машины, починить… продуть… постучать молотком, и вот Игорь уже стал своим, просто другом, ничем больше, зачем же больше – когда после всего – всегда – стена? А муж приезжал то реже, то чаще, пил пиво с Игорем и даже привез ему из Питера генератор. Наташе в голову не приходило думать о треугольнике, хотя треугольник был давно – у мужа. А Игорь приходил, и приносил молоко, и учил Наташу, как делать варенец в печке, рассказывал ей смешные истории про козу Зойку, и грустные – про свою бывшую жену. И Наташа не замечала, как тяжелел взгляд Игоря, когда он смотрел на нее, и даже не стеснялась выйти в халате, который все время распахивался на груди, а Игорь отворачивался, и бросал одно – оденься. Они ходили в лес на лыжах, они даже ловили рыбу и у Наташи мерзли руки, а Игорь дышал на ее пальцы, и краснел. Он приходил уже каждый день, и Наташа никак не могла понять, почему он все пялится в огонь, а не смотрит на нее, хотя она говорит с ним? Ведь они только друзья, ничего больше? Летом начались хождения в гости, и они попадали в одни и те же компании, просто потому, что звали Наташу, и говорили – надо же и Игоря позвать? И только однажды, когда он опоздал,