забрезжит рассвет радости, что может сказаться в любом мало-мальски заметном движении духа, как он словно парит, и мечется солнечным зайчиком от человека к человеку, покуда вновь не одёрнут. А охотников на то больше, нежели супротив.
У поживших немного, уже всё не так, и тихое, полное любви «Ма…», будет ли довольно с неё? Разглядят ли рубцы на сердце? Увы, она уже задолго доныне не дитя, и не видит ничего дальше слёз. Ибо не дано оно возмужалым, не дано.
Как только рассеется туман…
Едва отворив дверь, чтобы выйти на порог, я был остановлен туманом. Сперва он наступил мне на носки сапог, мешая пройти, и чуть погодя, с шёпотом: «Догадайся, кто!» прижал скользкую ладонь к моему лицу. От неожиданности я чуть не упал, а после, по забытой в детстве привычке, оборотился за спину и по сторонам, но никого не увидал, не застал ни рядом, ни подле.
Туман был навроде мучного или овсяного киселю. Белесый, местами погуще, а кое-где казалось, что вот-вот, ещё совсем немного, и его пелена прорвётся, даст, наконец, солнечному лучу возможность докоснуться до земли. Увы, то был обман, фальша, неправда. Не отыскав, на кого рассердиться или на что отвлечься, приходилось упрекать во всех существующих невзгодах и винить в них лишь себя.
Рассматривая преграду тумана, как ничто, нечто, спешно отыскивал я опоры в сердце, но не находилось там ничего. Оказалось, что всякое, что доселе считал я приметой себя, было лишь ответом на тревогу окружающего мира, на его посыл разбередить меня.
В растерянности, ровно в слезах, я стоял на пороге дома, желая только одного — отыскать точку опоры где-то на дне сердца, в самом нутре, а значит и себя самого.
Туман же неистовствовал. Моя нерасторопность и недогадливость утомляла его. О том, что в мире теперь есть кто-то ещё, помимо меня, я догадывался по несмелому, жалобному оклику ястреба из поднебесья, столь мутного и унылого в этот час, что поневоле хотелось расплакаться в угоду недавнему затяжному дождю, и дабы потрафить туману, что расстарался, укутав округу ещё более плотно, не оставив ни единого просвета.
Я не мог двинуться с места, а ястреб всё звал и звал, взывал к состраданию, уязвлял по невыносимой, подчас, мольбе, — расстаться с частью собственной души ему в угоду. Ведь нет иначе пользы от сопереживания, не оно это вовсе, в противном-то случае. И задумался я, так глубоко, как никогда раньше.
Добившись своего, обратив меня к себе, туман стал отступать. Расступаясь, он понемногу давал дорогу взгляду вовне.
Первыми обнаружили себя деревья. Они показались неясным, затёртым не до конца карандашным рисунком, наброском, начертанным неуверенной, но искусной рукой.
И в тот же час под ногами хмелел от собственной важности хмель, ибо кроме его полупрозрачных лепестков цвета топлёного в печи молока, на снегу не было видно больше ничего.
— Что ж вы за люди такие, русские!? Страдание, возведённое в национальную идею? Это для вас — правда? Вы все нормальны?!
— Мы-то про сострадание, если что, но в общем… Неумение страдать выдаёт отсутствие в человеке человеческого. Не ради самой муки, само собой, да и как не найтись причины для неё? Она здесь, рядом, и будет заметна вскоре. Вот, погоди, только рассеется туман…
Зима, что стенала, забрасывая погребённую в прошлом осень горстями снега, так похожий на крупный, чистый донской песок, вдруг отступилась, и умывая бледный, хмурый, отёкший ото сна лик округи слезами дождя, махнула рукой:
— Делайте, что хотите! Коли я вам не мила, уйду…
— И куда это мы собрались? — Поинтересовался календарь. — Нешто нынче не твоя пора?
— Да, вроде моя.
— Так что ж тогда?
— Не любят меня здесь. Сетуют, хулят.
— Считаешь, зазря?
— Почём я знаю.
— А чего тут знать-то? Ко всякому делу подступаться нужно, исподволь подбираться, негоже нахрапом. Когда на цыпочках подойти, когда переждать, чтобы попривыкли к переменам, а ты как? Чего скандачка влетела-то? Сыпанула снегом так, будто за щекой держала долго, да прыснула, рассмешил кто, а остановиться не смогла. Тропки замело, дороги забросало… Кому куда выйти, так не видно, где ступать, да и ежели наступишь, нет недёжи, что сумеешь возвернуться.
Зима, то есть ты, ведаешь, чем хороша?
— И чем же?
— А вот слушай, запоминай.
Припорошила белым чёрное, украсила, дала пройтись по красивому, — зажмурилась, дабы осмотрелись стёжку пробили, испробовали снежинок вкус, сколь разнятся промеж собой, есть ли похожие.
— Сразу скажу, что нету. У меня без подделок, каждой всё своё.
— Так ты не дала изумиться мастерством своим с умением! Не дозволила улыбнуться всякой по-своему. Зато навалила горы до неба, — радуйтесь, мол. А в чём тут радость? Не подскажешь?
В лесу не пройти, ни веток, ни коры не достать, не докопаться до травы, не отбежать от недруга. Скольких обессилела, да обездолила — знать тошно. Ну, а что до города, — ни одна мать в здравом уме дитя от себя не отпустит погулять.
— А снежки? А баба снежная?
— Да какая баба, помилуй!? Потонет ребятёнок в том сугробе, замёрзнет, заплутает, дороги домой не отыщет, в двух шагах. Да что в двух, — один раз топнет, и с концами…
Долго вздорили зима с численником, заморочили вовсе природе бедовую голову — потёк сок со всех сугробов. В городах дома с лица сделались темны и заплаканы, лес же до стволов промок, поник ветвями, будто завял, а по стаявшим за одну только ночь тропкам забегали скорее обыкновенного мыши с землеройками, смыты нежданным половодьем с пригретых мест, ищут в смятении свои норы, но никак не найдут.
Старики говорят, всё хорошо в меру. Так-то оно так, да чего только не случается в миру… Чай не в келье живём, не на Соловках, под защитой трёх саженей сложенных из валунов стен хотя от лютого ворога, хоть от всякой непогоди.
Отец называл меня беспризорщиной, ребенком улицы, хотя это было не совсем так. Занятый от и до, я не успевал насытиться улицей, хотя помнил все трещины и неровности асфальта, каждую выбоину дороги, что в дождливый день наполнялись водой.
Подле огромного дуба на пригорке в центре двора всегда происходило нечто притягательное и запретное, а от того и непозволительное. Весной, летом и осенью там хохотали ребятишки, они рассказывали друг другу смешные или страшные истории допоздна, а мне всякий день надо было рано вставать, как раз в то самое