Я закругляюсь, коллеги. Художники прошлого были ничуть не менее современных заняты житейской прозой, обременены заказами, клиенты торопили их со сроками выполнения работ, но плодотворность их и нынешних творцов — несоизмерима. Помогало им высочайшее мастерство, освоенное в школе. Им было очень тяжело в учении, но легко в бою.
Я верю, что художник — доктор человеческих душ. Должны ли мы «лечить» людей искусством, вернувшимся на уровень каменного века, когда мир так разительно изменился? Или мы вернемся к не такому далекому в масштабах человеческой истории, но досадно забытому, старому и школе? Нам решать…
Сергей Куняев
«СОЗНАНИЕ, ЧТО… НАСТОЯЛ НА СВОЕМ»
После просмотра в МХАТе им. М. Горького спектакля по роману Ф. М. Достоевского «Униженные и оскорбленные» вспомнились слова Юрия Селезнева, произнесенные им на знаменитой дискуссии «Классика и мы».
«Вот если бы сегодня спросили нас — кто является самым современным, ну, скажем, прозаиком? Кто самый читаемый и кто более всех волнует умы, не только наши, а умы, скажем так, не преуменьшая этого, — умы человечества? И вы увидите, что это не современный, не сегодняшний автор. Это будет Достоевский.
Достоевский является нашим сегодняшним современником, точно таким же, каким он был и в свое время, может быть, даже более того».
В скупых и беспретенциозных декорациях (скамеечка перед домом Ихменева, каморка Ивана Петровича, комната Алеши, ихменевский дом, почти пустая сцена перед храмом) разворачивается драма нежных, тонких, любящих человеческих душ, для которых каждая минута проживания в спектакле — это минута утраты любимого человека, разуверения в личном счастье, невозможности реального сопротивления окружающей жестокости и цинизму. Тональность романа Достоевского выдерживается на протяжении всего сценического действия — можно понять, насколько это не просто, если вспомнить строки его письма к А. И. Шуберт, написанного весной 1860 года, когда складывалось начало «Униженных и оскорбленных»:
«Спокойствие, ясный взгляд кругом, сознание, что сделал то, что хотел сделать, настоял на своем». И этому спокойствию не противоречит другая фраза из того же письма. «Воротился я сюда и нахожусь в вполне лихорадочном положении. Всему причиною мой роман».
«Спокойствие», «ясный взгляд» и «лихорадочность». Одно состояние не отменяет другого — и ощущения писателя отражены в общей эмоциональной гамме спектакля, в котором заняты преимущественно молодые артисты. Особенная тяжесть легла на плечи М. Дахненко (Иван Петрович), для которого роль подобного масштаба — первая в его актерской карьере, Н. Гогаевой (Наташа) и особенно О. Глушко (Нелли), роль которой, по сути, центральная в постановке, ибо основная интрига связана с ее образом, а смысловые нити — разыгрывается ли действие в кабаке Бубновой Анны Трофимовны, или в доме Маслобоева — стягиваются к ней. В каждом выходе на сцену молодая актриса обречена поддерживать мощнейший эмоциональный заряд, заложенный в тексте Достоевского, при этом не теряя сценического темпа, и надо отдать ей должное — она сумела справиться с этой труднейшей задачей.
Ведут же спектакль, регулируя его действие, подставляя при необходимости плечо молодым партнерам, каждый раз задавая нужную тональность, — «звезды» МХАТа им. Горького: Л. Матасова (Анна Андреевна), В. Клементьев (князь Валковский), М. Кабанов (Маслобоев). Особое внимание обращает на себя князь Валковский в исполнении Валентина Клементьева. Именно в монологах и репликах этого героя «Униженных и оскорбленных» содержится ядовитое зерно, взошедшее потом пышным колосом в речах и поступках Петра Александровича, Верховенского, Ставрогина.
Центральная сцена спектакля — диалог Валковского с Иваном Петровичем, в котором князь раскрывается во всей красе. Он, развративший и бросивший мать Нелли, оклеветавший и обвинивший в воровстве своего бывшего управляющего Николая Сергеевича Ихменева, полностью подмявший под себя своего сына Алешу и расстроивший его брак с Наташей, чтобы потом предложить ей свое «покровительство», — считает для себя чуть ли не жизненной необходимостью цинично «исповедаться» перед нищим литератором, уже униженным и оскорбленным потерей любимой девушки. И каждое слово этого великосветского негодяя молнией проходит по зрительному залу.
«Мне именно хотелось знать, что бы вы сказали, если б вам кто-нибудь из друзей ваших, желающий вам основательного, истинного счастья, не эфемерного какого-нибудь, предложил девушку, молоденькую, хорошенькую, но… уже кое-что испытавшую… ну, вроде Натальи Николаевны, разумеется, с приличным вознаграждением… ну, что бы вы сказали?
…Вы меня обвиняете в пороке, разврате, безнравственности, а я, может быть, только тем и виноват теперь, что о т к р о в е н н е е других и больше ничего; что не утаиваю того, что другие скрывают даже от самих себя, как сказал я прежде… так хочу.
…Жизнь — коммерческая сделка; даром не бросайте денег, но, пожалуй, платите за угождение, и вы исполните все свои обязанности к ближнему — вот моя нравственность… Идеалов я не имею и не хочу иметь; тоски по ним никогда не чувствовал…
…Но главное, главное — женщины… и женщины во всех видах; я даже люблю потаенный, темный разврат, постраннее и оригинальнее, даже немножко с грязнотцой для разнообразия…»
Мертвая тишина зала, которая ничем не нарушалась на протяжении всего спектакля, сгущалась именно при появлении князя с его откровениями. Школьники и школьницы, приходящие в театр и всегда готовые в самом неподходящем месте разразиться выкриком или смехом, беззвучно сидели, как прикованные к креслам. Жуткая мысль пронеслась в одно мгновение: ведь кто-то из этих девочек, наверное, уже успел приобщиться к «потаенному» и «оригинальному», соблазнившись то ли грядущей «перспективой», то ли «высоким призраком свободы»… Самый грязный разврат — душевный или телесный — всегда облекается заманчивым «флером», — и вряд ли прежде возникало подозрение в том, что об э т о м можно говорить т а к — обнаженно, цинично, не скрывая ни оскала на лице, ни грязи внутри. Достоевский и здесь открылся во всей жгучей злободневности им созданного.
В финальной сцене, когда прощенная Ихменевым Наташа возвращается под крышу родного дома, оправдывается каждая нота последнего монолога Николая Сергеевича (А. Семенов), пафос каждого слова, обращенного в зал, готовый к этой минуте взорваться криком сопереживания: «О! Пусть мы униженные, пусть мы оскорбленные, но мы опять вместе, и пусть, пусть теперь торжествуют эти гордые и надменные, унизившие и оскорбившие нас! Пусть они бросят в нас камень! Не бойся, Наташа… Мы пойдем рука в руку, и я скажу им: это моя дорогая, это возлюбленная дочь моя, это безгрешная дочь моя, которую вы оскорбили и унизили, но которую я, я люблю и которую благословляю во веки веков!..»
И — эпилог, органически вытекающий из всего содержания постановки. Валковский, Алеша и его богатая невеста неподвижно стоят возле кулис, не сводя глаз с униженных и оскорбленных, но просветленных после церковной службы. Впрочем, Валковский Достоевского после всего сказанного и содеянного остался за порогом храма. Нынешние же «Валковские» — ни Бога, ни черта в душе — после грязи и разврата и свечку поставят, и «художественно» перекрестятся, да и на пожертвование отстегнут…
* * *
Конечно, следовало ожидать, что спектакль сей в постановке Татьяны Васильевны Дорониной не останется без соответствующего внимания. Слова «Униженные и оскорбленные» на фронтоне МХАТа в центре Москвы, превращенной в новый Вавилон, аншлаги на каждом представлении — все это должно было вызвать реакцию «рогатых хозяев жизни» (Н. Клюев). И она последовала.
Дуплетом в двух газетах — «Независимой» и «Коммерсанте» — последовал… нет, не залп. Назвать э т о залпом было бы слишком возвышенно. Точнее всего было бы определить сии творения как «излияния бесноватых», ибо ничего подобного не приходилось читать с эпохи приснопамятной авербаховщины.
Начинается все с такой «мелочи», как прямая подлая ложь. «…Зрителями этих костюмированных бдений являются в основном учащиеся средних школ и солдаты срочной службы (зайдите — убедитесь, что не вру)» («Независимая газета». 15.01.2002). Я уже много времени хожу на спектакли МХАТа им. Горького и свидетельствую: автор этого пассажа солгал, и солгал вполне обдуманно.
Но дело не в подобных передергиваниях. Оставим в стороне и личные выпады против Татьяны Дорониной — женщины, актрисы и режиссера: цитировать эту мерзость не поднимается рука, и единственно, что приходит на память — канделябры, которыми в старое время били по физиономии авторов подобных пассажей. Интереснее другое.
Чувствуется воля одного, судя по всему, весьма денежного заказчика, ибо написаны эти статьи по единому трафарету. Кому-то очень хочется прибрать здание на Тверском бульваре к рукам — и брошен пробный шар. Я не ведаю и не хочу ведать, что за личности скрываются за подписями «Роман Должанский» и «Антон Красовский», но создается впечатление, что оба писали под диктовку. Судите сами.