мужа не увидит и не попробует больше никакой другой. Мол, скукотища! А жизнь одна, и она коротка, так какой смысл отказывать себе в разнообразии?
А я слушала её и думала — действительно, жизнь так коротка! Сколько нам с Данилой осталось быть вместе? Ещё двадцать, тридцать, а в самом лучшем случае — лет сорок? Кто из нас уйдёт первым, а кто останется осиротевшим хранителем памяти? И как это вообще будет возможно пережить? И какой смысл размениваться сейчас на других, вместо того чтобы наслаждаться одним единственным, тем самым, который и есть твоя жизнь?
Эта моя моногамия, подхлёстнутая глубоко загнанным чувством вины, настолько обострилась после «обнуления», что иногда походила на паранойю, и даже теперь, когда я пыталась сознательно дать себе добро на измену, у меня ничего не получалось.
Если только зажмуриться и зажать нос, как перед приёмом горького лекарства? Но какой тогда в этом смысл? Ведь это всё равно будет через не могу, а вовсе не «жить, как захочется»
И уже через пять-десять минут глупых заигрываний с Густавом меня бросало в другую крайность — я снова закрывалась в раковине боли, понимая, что как бы я сейчас ни рвала и ни метала, а исход один — не оказалось у нас с Данилой ни сорока, ни двадцати, ни десяти лет вместе. Мы даже до пяти не дотянули.
Тогда мне хотелось просто набрать его номер и сказать, что-нибудь красивое, вроде «Отпускаю, будь счастлив!» Но я понимала, что за этим стоит лишь острая жажда услышать в ответ, что всё не так, и я всё не так поняла, и вообще никто кроме меня ему не нужен… О если бы это было так!
Однако в жизни Данилы был и сын, и тайные регулярные поездки к другой семье, и моя собственная дефектность. И вместо таких желанных слов о том, что никто кроме меня, я боялась услышать в голосе мужа банальную радость свободы. Раскрыть сейчас его тайну — равносильно тому, что поставить перед выбором «Или я, или они» Какова вероятность, что он выберет меня? Нулевая. Ему нужен ребёнок, это же очевидно, а я лишь держу его рядом с собой жалостью и чувством долга. Нет, я не могла открыть эту правду. Я, несмотря ни на что, не готова была отдать его другой семье.
Я была похожа на собаку на сене — ни себе, ни людям, и понимала это, терзалась этим и винилась, но была ли сила, способная отодрать меня от этого сена?
Хотелось закопать голову в песок и подождать, пока всё само как-нибудь рассосётся… Но вместо этого я снова строила Густаву глазки, а потом снова падала в бездну отчаяния. Снова и снова. Нескончаемый десятибалльный шторм.
Так меня кидало почти до конца недели. За это время мы с Густавом сдружились, я даже рассказала ему о своей беде, и в какой-то момент совершенной чужой человек превратился в мою жилетку для слёз, в то время как я по-прежнему не знала о нём ничего, кроме имени.
За пару дней до приезда в санаторий Данилы у меня случилась истерика, свидетелем которой стал всё тот же бедняга Густав.
— Я не смогу, я не выдержу этого… — рыдала я. — Всё закончится тем, что я наложу на себя руки… — Задрала рукав, демонстрируя шрамы. — Видишь? Мы с ним уже расставались… Это болезнь! Я просто болею им, и не представляю, что с этим делать!
Он замер на мгновенье, глядя на мои шрамы круглыми от ужаса глазами, и вдруг схватил меня за руку и припал к запястью губами. Это мигом отрезвило меня. Я отшатнулась, вскочила со скамьи, выдирая из его рук свою, но он вскочил следом, вцепился в мои плечи:
— Послушай, я хочу тебе помочь! Я могу, клянусь, но ты должна захотеть этого сама! — Его иностранный выговор смягчал слова и странным образом действовал успокаивающе. Глаза цвета некрепкого чая оказались вдруг так близко… Я от чего-то обмерла, вглядываясь в них, проваливаясь. — Доверься мне, просто попробуй. Я не наврежу. Обещаю!
— Я не понимаю тебя…
Он увлёк меня обратно к скамье, усадил.
— Просто послушай, и не спеши с выводами! Но прежде, чем я расскажу тебе о себе, пообещай, что это останется между нами. Обещай! Пожалуйста.
— Ты что, убил кого-то? — глупо пошутила я.
— Нет! Нет, ну что ты такое говоришь! Я не сделал ничего противозаконного, но вынужден скрываться. Два года назад я бежал из Британии, долгое время отсиживался в Йемене, потом перебрался в Прибалтику, но и оттуда мне пришлось бежать. И вот я здесь и больше всего боюсь себя выдать, потому что не знаю, куда бежать дальше. Россия большая, я надеялся затеряться в ней навсегда, и для этого мне нужно сидеть тихо… Но я встретил тебя, и…
Я вдруг испугалась, что он начнёт признаваться в любви, напряглась. Но Густав оказался и умнее, и деликатнее.
— Словом, я могу тебе помочь. Просто обещай, что не выдашь меня.
Я поёжилась — его напор и взгляд почти жёлтых глаз действовали на меня странно. Я словно почувствовала себя обнажённой. Захотелось зажмуриться и тряхнуть головой.
— Я никого не убивал, никому не навредил, но меня постоянно хотят принудить к этому. Поэтому я прячусь. Только поэтому!
И во мне, несмотря на собственную боль, шевельнулась вдруг «Птица», оберегающая тех, кто в беде. Как же я сразу не поняла этого! Он ведь действительно смотрелся нелепо и случайно в этом костюме садовника, да и в этом месте в принципе.
— Кто тебя принуждает и к чему конкретно?
— Secret Intelligence Service. Секретная разведывательная служба Великобритании. Просто я… как тебе сказать… Я уникум. Я способен погружать человека в гипнотический транс и программировать его поведение. Самое простое — могу заставить бросить курить, начать бегать по утрам, убедить прыгнуть с небоскрёба или внушить желание шпионить, например. И много чего ещё, что в безграничной вседозволенности спецслужб неизменно превращается в преступление против человека и его воли. Я не хочу так. Но здесь другое, и мне кажется, я могу помочь тебе… — замялся на мгновение, — помочь разлюбить мужа. Ты ведь этого хочешь?
— Что за бред! — возмущённо вскочила я со скамьи. — За кого ты меня принимаешь?! За наивного ребёнка? Доброй ночи!
— Ты ничего не теряешь! — крикнул он мне вслед. — В худшем случае я просто не смогу пробиться в твоё подсознание, и всё останется как есть, а в лучшем — твоя болезнь хоть и не сразу, но пройдёт. Боль пройдёт,