А где-то в начале нулевых Володя совершил невозможное: он возродил Омскую лабораторию. До сих пор не могу понять, как ему это удалось. Все вокруг изменилось, люди с чинами, деньгами и связями даже не пытались повернуть течение жизни вспять – а добрый, мягкий, не слишком практичный Гуркин сумел, лишний раз доказав, что человек, идущий вперед, в конце концов все-таки осилит дорогу. На мой взгляд, это был просто подвиг.
Года два назад Володя сказал мне, что хочет создать всероссийскую школу драматургии. Я ответил, что в паре с ним готов на любую авантюру. Не сложилось…
Когда болезнь уже держала его за горло, он позвонил и сказал, что болен раком, но сдаваться не собирается, будет лечиться, и школу драматургии все равно организует. Он и в Сибирь-то полетел по этим делам.
Обратно не вернулся.
Хочется верить, что такая школа все-таки рано или поздно возникнет и, вполне по справедливости, будет носить Володино имя.
С Володей Гуркиным я знаком с 1966 года. Мы вместе поступали в Иркутское театральное училище. Володю в этот год не взяли – уж очень он был юн – и предложили приехать на следующий год. Когда он поступил, мы с ним очень сдружились. Сколько бессонных ночей мы провели в разговорах, гуляя по улицам Иркутска и по набережной реки Ангары…
После училища мы вместе играли в иркутском ТЮЗе, а иногда одни и те же роли. Потом жизнь нас раскидала: Володя с семьей уехал в Омск, а затем в Москву. Оказался в Москве и я. Опять судьба свела нас вместе, и жили-то мы по соседству на Чистых прудах – он работал тогда в «Современнике», а я во МХАТе им. Горького. Намыкавшись по углам и общагам, Володя наконец-то получил квартиру на «Семеновской», а я на «Бауманской» – опять соседи. И встречи наши никогда надолго не прерывались. Нашим любимым местом встречи стало кафе «Грабли» на «Семеновской». Так что мы на них наступали не реже трех раз в неделю, а потом, во время Володиной болезни чаще и чаще.
И вдруг беда проклятая. Володя должен был ставить во МХАТе им. Горького спектакль по повести В. Распутина «Последний срок», но страшная болезнь разрушила все планы. Володя посещал больницу, лечился, он верил, хотел верить, что победит этот проклятый рак. Но было уже поздно. Господи, я видел, с каким мужеством Володя доживал свои последние месяцы. Он никогда не ныл, не жаловался, не проклинал, он улыбался при встрече со мной и даже шутил – ничего страшного, старик, там наших много, скучно не будет. Я ставил себя на его место, и у меня внутри все холодело, я понимал, что так высоко держаться я бы никогда не смог. Володя внешне не отличался стальным и суперсильным характером. Он был фантазер, хохмач, лирик и очень мягкий человек. Я говорю «был» и ловлю себя на страшной мысли: «был». Теперь, вспоминая Володю, мы будем говорить о нем в прошедшем времени: был, помню, смеялся, смешил, жил. И только в сердце моем он есть и останется живым, таким, каким я его сейчас вижу. Пока я жив сам.
Прощай, друг, прощай! Помяни, Господи, душу усопшего раба Твоего Владимира и прости ему грехи его вольные и невольные. Еще раз прощай и прости нас, тебя любящих и помнящих, если когда что не так было, как бы тебе хотелось.
P.S. Слова, слова, как вы бедны, бесцветны и бессильны, когда ты хочешь выразить свою боль.
Михаил Зуев[15]
Живой Гуркин
Для меня этот человек – редкий нравственный пример того, как в современной жизни можно остаться цельным человеком и талантливым художником. Жизнь прогибает. Много зависит от людей, которые к творчеству не имеют отношения, но влияют на быт семьи и т. д. Володя никогда не искал с ними встреч. Он мог уйти работать в жэк, но не прийти в управление культуры и просить для себя должность.
«Плач в пригоршню» – суровая драма про реальных, живых, полнокровных, любимых им людей, но там нет ни мата, хотя это было очень модным, ни приземленности. В любых пьесах, даже в таких его комедиях с аристофановским сюжетом, как «Кадриль», нигде нет даже намека на пошлость. Он не принимал драматургии «ниже пояса». Юмор, жизнестойкость и щемящее чувство: жизнь тяжела, а люди прекрасны. Он обладал таким же терпением, как его герои, умел переносить невзгоды. У Володи целомудренные пьесы, от них исходит свет, как от пьес Вампилова, его любимого автора.
Владея богатейшим народным языком, никогда не позволял себе грубого площадного слова ни в жизни, ни в драматургии. И мне всегда говорил: не ругайся матом, и сам никогда не ругался. Иногда захаживал в винный магазин, где, естественно, была разношерстная публика – уголовники, алкоголики, бомжи, с которыми он быстро находил общий язык и просиживал до пяти утра, не боясь их. Наоборот, ему было безумно интересно, как складывались их судьбы, они как бы исповедовались перед ним, потому что относились к нему очень уважительно, проникались к человеческой доброте, отзывчивости, воспринимали его как своего. Как-то он выходит из метро. Стоит милицейская машина. Ему говорят: «А ну-ка иди сюда». Принюхались: «Дыхни. Давайте в вытрезвитель». Он говорит: «Так я домой иду, здесь же рядом. Я что, качаюсь?» – «Нам виднее». Володю сажают в газик, привозят в отделение, где его встречают, накрыт стол, сидит весь райотдел во главе с начальником, празднуют его день рождения. Встает именинник и говорит: «Вот нам и доставили одного из самых замечательных людей нашего района, а может, и города, автора “Любовь и голуби”. Прошу приветствовать, Владимир Павлович Гуркин». Все зааплодировали. В результате вечер превратился в творческую встречу со зрителями.
Характернейшая черта его – жажда познания жизни и общение с людьми. По сути, он был мироносцем. СТД часто просил его провести семинар на Северном Кавказе. И Володя ехал туда с удовольствием, с поразительным интересом, с открытым сердцем. Потом рассказывал о замечательных людях, которых он там встретил. Таким же центром внимания он оставался на семинарах в Рузе и Любимовке. У него всегда был живой интерес к молодым драматургам.
Как-то раз мы сидели в ресторане при МХАТ. У Володи был знакомый бригадир таксистов у метро «Охотный ряд», который всегда резервировал ему машину. Стояла зимняя ночь, мороз градусов под 30. Вдруг он сворачивает от театра не вниз к Кремлю, где стоянка такси, а на Дзержинку. Почему? «Хочу воздуха, соскучился по морозам, я же сибиряк». А сам был в плаще и шарфике. Я в дубленке замерз, а он: «Давай пройдемся». Идет, разговаривает, жестикулирует, как шар катится и пот со лба стряхивает. Я за ним бегу. Доходим до Дзержинки. И тут он говорит: «Давай дойдем до Кировской. Не надо машину. Как интересно по Москве ночной прогуляться!». Около часа ночи мы дошли до Кировской. Я успеваю сесть в метро. А он идет домой пешком. Приезжаю замерзший в полном недоумении и утром просыпаюсь от его звонка. Он звонит в половине десятого и упавшим, обессилевшим голосом, еле говорит, так тяжело, чувствую, что курит: «Спишь? А я уже два часа за столом, думаю». Я спрашиваю его: «Ты мне объясни, почему мы на машине не поехали?» – «Да у меня пятака на метро не было», – отвечает. У меня не было слов, я был поражен и даже оскорблен: «Ты меня за кого принимаешь? Я что, никогда не плачу за ужин или за такси?!» Эта удивительная история поразила меня. Как объяснить этот поступок? Это не гордость. Он просто не любил просить даже у близких друзей, беспокоить их. Это чувство независимости. Он с удовольствием дарил, но не мог ни у кого просить и тем более требовать.
Вот как странно переплетаются судьбы. Так сложилось, что наше знакомство с Володей было заочным. Главный режиссер какого-то провинциального театра прислал мне стенограмму заседания художественного совета после читки моей первой пьесы. На обсуждении мнения разделились. Одна актриса возмущалась: «Это не советская пьеса. Так не живут в нашей стране, нет у нас таких людей с меркантильными интересами, говорящих языком улицы. Совсем недавно у нас уже поставили пьесу автора с такими же примитивными героями – “Любовь и голуби”». Стали спорить. Другие стали пьесу защищать: «Что же вы тогда с таким упоением играете, почему полон зал, почему билетов не достать на такую “примитивную” пьесу? Назовите еще один спектакль, который бы так живо и эмоционально принимался зрителем!» А лично встретились мы с Володей после семинара в Рузе, в 1984 году, нас познакомил замечательный пермский поэт Володя Винниченко.
То, что зрители Гуркина в основном знают по одной пьесе «Любовь и голуби» – это не так важно. Даже у самых плодовитых драматургов на слуху только три-четыре пьесы, и одна пьеса становится знаковой. Как рассказывал мой учитель П. А. Марков, самым популярным драматургом в начале 19 века был Август фон Коцебу, который написал более 800 пьес. Писал он их за три дня. Он был настолько популярен, что его пьесы шли по всей России. Одна его пьеса не понравилась царю. В карете по пути в ссылку он написал другую, восхваляющую царя, и ее тут же поставили. И где теперь этот Коцебу? Остались Островский, Чехов, Толстой, Тургенев…