Хочу привести одно необычное четверостишие (кажется, мартинете), где певец называет себя по имени (редчайший случай в наших песнях). Для меня он олицетворяет истинно андалузских поэтов:
Хват Заноза – мое имя
на земле и на волне,
и кабацкие ворота
всюду держатся на мне.
Высокая хвала вину звучит в его песнях. Как и божественный Хайям, он знает, что
Пройдет и моя любовь,
пройдет и моя беда,
и слезы мои пройдут,
и все пройдет навсегда.
В венке из обреченных роз он глядит в чашу, полную священной влаги, и видит на дне звезду… И жизнь кажется, как и великому лирику из Нишапура, шахматной партией.
Вот что такое канте хондо. И музыка, и стихи его – высочайшие вершины мирового фольклора. Мы можем и должны сохранить его и оградить от всего наносного во славу Андалузии и ее народа.
Заканчивая эту беспорядочную и невразумительную лекцию, я хотел бы сказать несколько слов о чудесных кантаорах – о певцах, сберегших для нас канте хондо.
Двумя мощными линиями вычерчен силуэт кантаора – дугой небесного свода и спиралью, буравящей душу певца.
Пение для кантаора – священный обряд. Когда поет, он вызволяет мелодию из спящих глубин и, обернув ее голосом, отпускает на волю ветра…
Пение для него исполнено религиозного смысла.
Кантаоры необходимы, чтобы дать выход народной боли и подлинной истории. Они лишь медиумы, певчие всплески нашего народа.
Завороженные мерцающей точкой на горизонте, они поют отрешенно, эти странные и простые люди.
Женщины у нас поют солеа – эта тоскующая, в полном смысле слова человечья песня сразу находит дорогу к сердцу. Но песнь песней – цыганскую сигирийю – поют чаще мужчины. И с неизбежностью певцы становятся мучениками канте. Сигирийя, как спирт, обжигает сердце, горло и губы певца. И нужно уметь ладить с огнем и петь ее в урочный час.
Вспомним сегодня Ромерильо, безумного провидца Матео, Антонию де Сан-Роке, Аниту де ла Ронду, Долорес Ла Параллу и Хуана Бреву. Когда они пели солеа, взывая к Тоске в лимонных рощах Малаги или в ночной гавани, им не было равных.
Вспомним мастеров сигирийи – Курро Пабло (Эль Курро), Мануэля Молину, Сильверио Франконетти Великолепного – ему не было равных, и, когда он пел сигирийю, таяла амальгама зеркал.
С какой силой они выразили народную душу, вверив свои собственные сердца смерчу страстей! И почти все умерли от разрыва сердца, – словно сказочные цикады, всколыхнувшие наш воздух нездешним звоном…
Если вас хоть единожды взволновала долетевшая издалека песня, если и ваше твердое сердце было ранено любовью, если вам дорога традиция – тропинка в будущее, я прошу вас – и того, кто сидит за книгой, и того, кто идет за плугом, – спасите от гибели бесценный живой клад нашего народа, огромное, веками хранимое богатство андалузской души. Я хочу, чтобы этим гранадским вечером вы задумались о судьбе канте хондо. Организаторы конкурса, от имени которых я говорю, обращаются ко всем, любящим родину и искусство, и рассчитывают на вашу поддержку.
19 февраля 1922 г.
Схематический ноктюрн
Перевод А. Гелескула
Мята, змея, полуночь.
Запах, шуршанье, тени.
Ветер, земля, сиротство.
Луна восходит
Перевод В. Парнаха
Когда встает луна,
колокола стихают
и предстают тропинки
в непроходимых дебрях.
Когда встает луна,
землей владеет море
и кажется, что сердце —
забытый в далях остров.
Никто в ночь полнолунья
не съел бы апельсина, —
едят лишь ледяные
зеленые плоды.
Когда встает луна
в однообразных ликах —
серебряные деньги
рыдают в кошельках.
Песня всадника
Перевод А. Якобсона
Черный конь и месяц рыжий,
а в котомке горсть оливок.
Стук копыт нетерпеливых,
доскачу – и не увижу
Ко́рдовы.
На равнине только ветер,
черный конь да красный месяц.
Смерть уставила глазницы
на меня через бойницы
Ко́рдовы.
Как дорога вдаль уносит!
О мой конь неутомимый!
Смерть меня сегодня скосит
перед башнями немыми
Ко́рдовы.
* * *
Перевод А. Гелескула
Де́ревце, деревцо́
к засухе зацвело.
Девушка к роще масличной
шла вечереющим полем,
и обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
На андалузских лошадках
ехало четверо конных,
пыль оседала на куртках,
на голубых и зеленых.
«Едем, красавица, в Ко́рдову!»
Девушка им ни слова.
Три молодых матадора
с горного шли перевала,
шелк отливал апельсином,
сталь серебром отливала.
«Едем, красотка, в Севилью!»
Девушка им ни слова.
Когда опустился вечер,
лиловою мглой омытый,
юноша вынес из сада
розы и лунные мирты.
«Радость, идем в Гранаду!»
И снова в ответ ни слова.
Осталась девушка в поле
срывать оливки в тумане,
и ветер серые руки
сомкнул на девичьем стане.
Де́ревце, деревцо́,
к засухе зацвело.
Желтая баллада
Перевод И. Тыняновой
На горе, на горе высокой
деревцо стоит зеленое.
Пастух проходит
своей дорогой…
Протянулись оливы сонные
далеко в поля раскаленные.
Пастух проходит
своей дорогой…
У него – ни собак, ни стада,
и ни посоха, и ни друга.
Он растаял, тень золотая,
без следа исчез в поле дальнем.
Все дрожит еще голос,
одинокая ветка
от минувшего горя
и вчерашнего ветра.
Ночью девушка в поле
тосковала и пела
и ловила ту ветку,
но поймать не успела.
Ах, то солнце, то месяц!
А поймать не успела.
Триста серых соцветий
Оплели ее тело.
И сама она стала,
как певучая ветка,
дрожью давнего горя
и вчерашнего ветра.
В глубинах зеленого неба
зеленой звезды мерцанье.
Как быть, чтоб любовь не погибла?
И что с нею станет?
С холодным туманом
высокие башни слиты.
Как нам друг друга увидеть?
Окно закрыто.
Сто звезд зеленых
плывут над зеленым небом,
не видя сто белых башен,
покрытых снегом.
И чтобы моя тревога
казалась живой и страстной,
я должен ее украсить
улыбкой красной.
Улица немых
Перевод И. Тыняновой
За стеклом окошек неподвижных
девушки улыбками играют.
(На струнах пустых роялей
пауки-акробаты.)
Назначают девушки свиданья,
встряхивая косами тугими.
(Язык вееров,
платочков и взглядов.)
Кавалеры отвечают им, цветисто
взмахивая черными плащами.
Умывается ночь росою,
затуманив речные плесы,
а на белой груди Лолиты
от любви умирают розы.
Ночь поет и поет нагая,
ночь над мартовскими мостками.
Омывает вода Лолиту
горькой солью и лепестками.
Серебром и анисом полночь
озаряется по карнизам.
Родников серебром зеркальным.
Белых бедер твоих анисом.
Пошла любимая к морю
погладить волны рукою,
да встретилась, как на горе,
с севильской звонкой рекою.
Пять лодок на ней качалось,
и колокол бил высоко.
Распущен по ветру парус,
а вёсла – в плеске потока.
Прильнувший к башенным стрехам,
что слышишь в бронзовом гуле?
Округлым, как кольца, эхом
там пять голосов вспорхнули.
Взлетая в стремя потока,
несется небо стремниной,
звенят колечки далёко —
все пять над гулкой долиной.
Три тополя-исполина,
звезда над семьей тополиной.
Покусывают лягушки
упругую тьму молчанья, —
по ней зеленым горошком
рассыпано их верещанье.
Сухое дерево тонет
ветрами в речном затоне
и в воде расцветает
кругами, рябью пернатой.
А я у реки вспоминаю
девочку из Гранады.