— Я не попрошайка, — сказал он.
Мадам Дора не поняла, но согласно замотала головой, как лошадь.
— Я лакомка, — решительно произнес он.
Она продолжала смотреть на его пухлые шевелящиеся губы, ей хотелось плакать. Он был, как раннее солнце, как утро, так же добр и приветлив. Он был добротно сбит, правда, полноват немного, но детская полнота его покоряла. Мадам Дора обожала толстых детей. Они свидетельствовали о благополучии в мире.
Ей нравилось, как он пожирает шоколадное печенье, ей все в этом мальчике нравилось. Они понимали друг друга без слов.
Мир был красив, как этот ребенок, и так же надежен. Мадам Доре недоставало такого удачного маленького сына. Ее сын давно вырос и теперь работал тут же — официантом в гостиничном ресторане. За ним нужен был глаз да глаз. Вместе с остальной прислугой он охотно обворовывал собственную мать. И вообще больше походил на испанца, чем на француза.
Испанец, его отец, четвертый муж мадам Доры, спал в соседней комнате поверх одеяла, не успев раздеться. Сон свалил его во время сочинительства. Незастегнутый аккордеон, валясь набок от усталости, — на постели рядом нотная бумага.
В аккордеоне рыдала мелодия. Мелодию сочинил муж мадам Доры ближе к ночи и тут же, сломленный, уснул на кровати не раздеваясь.
Мелодию мадам Дора не одобрила: слишком трагично. Будто ее мужу плохо жилось и приходилось вспоминать неслучившееся. Не забыть сказать ему об этом мимоходом.
Вопросительно взглянув на мадам Дору, мальчик взял горсть печенья из вазы и стал осматриваться с любопытством. Стены комнаты увешаны оружием. Стилеты, кинжалы, шпаги, даже мечи. Еще одно увлечение мужа — самое накладное.
Полосы бессмысленного металла всегда сверкали перед ее глазами. Расходы на это коллекционирование сделали из нее пацифистку.
Мадам Дора любила мужа, но коллекционирование было ей скучно, как собственный сон. Все это сложилось давно и длилось вечно. Гостиница, коллекция, аккордеон. А мальчик приехал пять дней назад и уедет завтра.
Тут было о чем задуматься. Она не могла представить, что будет кормить с утра не его, а птиц. Она начинала, не дожидаясь отъезда, ненавидеть птиц. Жаль, что муж коллекционирует только холодное оружие.
Завтра ей не придется смотреть в окно, как мальчик, присев на корточки во дворе, палочкой сгребает листочки в маленькие холмики садового мусора, приготовленного дворником для сожжения, как, предусмотрительно отойдя в сторону, наблюдает за этим самым сожжением, а потом все той же палочкой разгоняет искры, Боже мой.
Мадам Дора застонала, недовольно взмахнула желто-седыми недокрашенными космами волос, надо что-то делать, мальчик завтра уезжает.
Она начинала ненавидеть его родителей и тут же вспоминала, что не имеет на это права. Мальчик еще не ушел из комнаты, а она уже представила его восторг, когда после обеда ее сын-официант поставит перед ребенком специально для него приготовленное по рецепту мадам Доры мороженое, причудливое, в высоком бокале, рассеченное сверху полукружием ананаса, как секирой.
Родители мальчика потребуют, чтобы он встал из-за стола и поблагодарил, а она рассердится. Интересно, на каком это языке он станет ее благодарить, сами изъясняются через пень колоду, пусть сидит, и пусть его толстенькие ножки раскачиваются над полом в предчувствии удовольствия. Для него стоило готовить, для него стоило жить. ЕЕ мальчик.
Кем она была для него? Мадам Дорой, просто мадам Дорой, благополучной и безотказной.
С ней он снова чувствовал себя ребенком. Надоело взрослеть, надоело примирять родителей. Он и не знал, что это так страшно, когда мама кричит на отца, что отец в чем-то виноват и никогда, никогда не исправится. Он это понял, когда мать, лежа на диване, сосала нитроглицерин и, хватая отца за руки, умоляла: «Еще не поздно все исправить, пойми же ты, пойми».
По страдальческому выражению отцовского лица мальчик понял, что отец ничего не поймет, мало того, просто отказывается понимать, и тогда ему показалось, что отец нарочно убивает мать, и он закричал на отца пронзительно, страшно: «Да понимай же скорее, дурак, она умрет!»
Мама, к счастью, не умерла, отец не обиделся, но так ничего и не понял. С этого дня родители стали жить в разных комнатах, а он начал служить у них посредником. Ему приходилось передавать мамины поручения по хозяйству и смягчать, насколько было возможно, резкие выражения: «Помоги ему, твой отец гвоздя вбить не может без моей помощи!»; «Передай, что задний мост в машине барахлит, пусть вызовет мастера»; «Пусть ест что хочет, я ему не домработница…»
А вечерами, обняв его, мама плакала, а отец уходил, собственно, можно считать, он и не приходил, — если не уезжал за границу, то работал у себя в мастерской с восьми утра допоздна, отец был театральный художник, очень модный, жизнь его расписали на много лет вперед. Отец был магический человек, невозможно думать о нем плохо, когда он работает. Мальчик сидел в мастерской у его ног среди груды картона, обрезков бумаг, лоскутков, кнопочек. Он смотрел как зачарованный на макеты. Они казались ему ларцами, в которых спрятана жизнь. В чем мог провиниться перед мамой такой человек?
Великодушной, прекрасной мамой.
Однажды она взяла его в машину, и они поехали куда-то и подъехали к церкви, во дворе которой оказался домик, где их уже ждали.
Ему понравилось в домике, там не было ничего лишнего, только прохлада после уличного зноя, иконы, маленькая приятная старушка, накрывшая для них стол, и сам хозяин, оказавшийся настоятелем прихода.
Настоятель и мама долго разговаривали в соседней комнате; а когда пили чай и попадья занимала маму беседой, настоятель молчал и потом, взяв мамину руку в свою, сказал: «Смири гордыню, это великий грех».
После этого мама заторопилась, видно было, как она сдерживает себя, боится высказаться здесь же, в опрятном домике при церкви, и, только выбежав за ограду, уже у самой машины крикнула мальчику: «Никто не способен дать успокоение, на что, казалось бы…»
Ее успокаивала только машина, в ней она чувствовала ответственность и брала себя в руки.
О, мадам Дора с желто-седыми недокрашенными космами волос на плечах, совсем не страшная, а очень даже милая, одетая, как амазонка, брюки заправлены в высокие серебряные сапоги, молодящаяся, лихая, когда-то, наверное, красавица, как говорил папа. Почему когда-то? Сейчас красавица, всегда, знала бы она, как он умеет пронзительно кричать, когда родители ссорятся…
— Отец тебя не хотел, — сказала однажды мама, — если бы не я, ты бы не родился.
Понять смысл ее слов мальчик не мог, переспрашивать не решился, но почему-то стало трудно смотреть на отца, и вообще бесконечно осложнилась жизнь. Что-то не сходилось. Любящий его до безумия отец — и эти слова мамы. Зачем она их произнесла? Неужели не видит, как трудно ему дается знание, что все, даже самое счастливое, может закончиться в любой момент?
— Почему ты не хотел, чтобы я родился, папа?
— Она тебе и это рассказала? — спросил отец. — Бедная женщина.
Больше он ничего не объяснил, но так сильно обнял мальчика, что тот никогда не повторял вопроса.
Вся надежда была на Францию, он не знал, как отец решился взять их в командировку, почему мать согласилась, он только догадался, что путешествия примиряют.
И чем больше старался отец, тем глубже темнела лицом и уходила в себя мама, уже невозможно было понять, в каких она слонялась глубинах и есть ли возвращение оттуда.
Видно было, что гордыню ей смирить не удалось и та торчала у нее теперь где-то поперек души, как кость. Мама начала торопить их с отъездом домой.
О, мадам Дора, о, гостиница «Белянеж» — приют для его надорванного детского сердца.
И пока он рассматривал галльского петуха во дворе, и пока они стояли друг против друга, мальчик и петух, готовясь помериться силами, мадам Дора уже входила в комнату мужа. Тот пытался извлечь из аккордеона застрявшую с вечера мелодию.
— Этот мальчик поживет у нас, — сказала мадам Дора. — Я его никуда не отпущу.
Страданиям мужа не было предела, он терзал инструмент, не догадываясь, что, пока терзает, возникло уже много других мелодий, не хуже вчерашней. Но он упорствовал. Мадам Дора с презрением смотрела на него.
— Ты гордишься, что моложе меня, — сказала она. — А я думаю — ты просто дурак. Мальчик будет жить с нами. Я найду доводы. Они не сумеют мне отказать.
Виноват, виноват! Перед курами, перед людьми. Вот петух надвигается на него всей своей галльской громадой, разбегаются куры. Пустеет двор. Заходит солнце.
Там, в России, он уже пережил первую трагедию своей жизни, как и все трагедии, настоянную на любви. Не с родителями, а летом у бабушки, в Ярославле, три года назад, где ему доверили кормить кур, и он, взяв жестяную мисочку с зерном, всегда кормил их по утрам исправно, всем поровну, пока не стал прикармливать серенькую, особенно полюбившуюся. И все увидели это и стали смеяться над ним, а он, нисколько не стыдясь своей страсти, отдавал ей лучшие зерна и все пытался погладить.