Тогда уже что-то зрело, какие-то опасение, я часто видела в глазах окружающих людей растерянность, все словно бы ждали откуда-то помощи, сами не зная толком, какой именно и в чём.
Вторая моя товарка по комнате, Тоня Фрянова, плакала, лёжа на койке.
Мы со Смирновой переглянулись, и она кивнула.
У Фряновой была дальняя родня в самой Москве, очевидно, сердечные, ответственные люди, которые хотели вытащить девушку из нашего захолустья, устроив для начала прислугой в богатую московскую семью. Но для этого, как ни крути, надо приехать в Москву, а для жителя провинции с каждым днём это становилось всё сложнее и недоступнее. Вышло постановление, отменяющее продажу билетов на поезда и самолёты через Интернет. Билеты в Москву (от нас до столицы всего-то около четырёхсот километров) как бы продавались в кассах на станции и стоили хоть и дорого, но не заоблачно. Однако кассир имел право задать тебе любой вопрос, потребовать любую, самую невероятную справку и отложить выдачу тебе билета на неопределённое время. Бедная Фрянова уже несколько раз пыталась купить билет, и вот теперь, наверное, опять не получилось…
Надо объяснить, что Москва в ту пору невероятно поднялась, похорошела и расцвела, не просто на фоне всех остальных городов, что было бы неудивительно, но и среди столиц мира становилась на глазах дивным дивом. Движущиеся тротуары с подогревом, хрустальный Храм-Корабль Бракосочетаний класса «река — море», на котором можно было, расписавшись и обвенчавшись, сразу же отправиться в свадебное путешествие, специальные службы, разгоняющие облака, чтобы над Москвой всегда было чистое небо, тропические растения и птицы в московских парках, огромные зарплаты и пенсии — всё это обрастало слухами и будоражило воображение всей страны, а увидеть Москву своими глазами для простого человека становилось невозможным.
Тоня Фрянова горько плакала после очередной провальной попытки купить билет на поезд до Москвы, а Смирнова собиралась на танцы и всё твердила, что меня отобрали для какой-то хорошей жизни, которую ей, бедняге, никогда не видать.
— Ладно тебе, Поля, — сказала я тогда этой рыхлой, бледной, как непропечённая булка, девушке. — Харе пургу-то гнать…
(Так мы тогда говорили.)
Однако вскоре и недосягаемость сказочной Москвы, и моя «отобранность» оказались прочно связаны и так изменили мою жизнь, что искры из глаз…
Свою жизнь номер один я помню очень хорошо, с очень ранних пор, лет с двух, а может, и раньше. Хотелось есть и невыносимо чесалось тело. Всегда голод и зуд. Летом комары и блохи, зимой, очевидно, клопы. Меня всегда брили налысо, так что чужие не знали, девочка я или мальчик.
Мы жили в деревне, в Тверской или в Ярославской области, где-то в тех краях.
У меня был брат двумя годами старше и мать. Мать безбожно пила, всё время ходила на пьянки в соседние деревни. Летом мы плелись за ней, как щенки, а зимой подолгу сидели одни в избе.
Помню, мы с братом одни в избе, зима, холодно, матери нет, приходят какие-то доброхоты из соседей, топят печь, дают кашу…
В тёплое время года мы целыми днями слонялись по деревенской улице. В такой-то летний денёк мой брат решил посмотреть, чего интересного в трансформаторной будке, и его убило током.
Помню — кто-то несёт на руках его почерневшее тельце, толпа вокруг человека и его ужасной ноши разрастается, люди ломают палисад, входят к нам на усадьбу, где что-то стирает мать возле крыльца, кто-то, по-моему, бабы, принимается остервенело и с упоением бить её, но мужики отнимают, отбивают…
Почему после гибели брата мать не лишили родительских прав, я не знаю, но ещё два или три года я была с ней, голодная, вшивая, дикая…
Односельчане презирали мать, но не хотели выносить сор из избы, и всякий раз, когда кто-то из дачников-горожан наивно грозил, что заявит в опеку, ему отвечали: «Не ваше собачье дело, живёте и живите, вы нам не указ, что-то давненько у нас в деревне пожара не было» и прочие любезности в таком духе.
Помню старого мужика, деда, с синими от татуировок руками, по кличке Юра-вор, я сижу на терраске его дома, мы пьём чай и едим одну зефирину на двоих, этот страшный мужик говорит мне «кушай», сюсюкает, называет все окружающие предметы уменьшительными именами и тут же рассказывает, какой именно казни заслуживает моя мать за такое нерадение о детях и весь образ жизни.
Иногда на такси приезжала бабушка. Была ли она матерью моей матери, или тёткой, или ещё какой-то более дальней роднёй — теперь уже не узнать. Эта коренастая стриженая женщина с зычным голосом жила в райцентре и торговала дешёвой водкой, палёнкой, как тогда говорили. Она приезжала на такси, которое останавливалось в теньке под ветлой и ждало её сколько нужно. Теперь я понимаю, что это делалось нарочно — чтобы односельчане знали, какая она богатая. Бабушка колотила и ругала мать за грязь в избе и пьянство, обзывала последними словами, тут же сюсюкала со мной, давала много сладкого. Если бабушка приезжала в компании других женщин, в основном молодых, тоже нашей родни, то меня наряжали во всё новое, что они привозили с собой, и на такси мы ехали в соседнюю деревню, где жил мой отец.
Отец мой, разойдясь с матерью, жил бобылём в доме своих умерших родителей и работал на лесопилке, которая то действовала, то вставала. Бабушка, мать и остальные женщины вваливались в его дом, заставая его полусонным с похмелья, и начинали бить почём зря, требуя уплаты алиментов. Всякий раз отец мычал, что отдаст деньги, как только дадут получку. Тогда бабушка кричала: «Образ отдай, образ!», но отец говорил, что образа у него нет и ничего он не знает. Теперь я понимаю, что речь шла о какой-то ценной иконе. Когда бабы валили отца с ног, мне полагалось пинать его, за это бабушка меня хвалила. Вдоволь наколотив и потоптав мужчину, перевернув всё в его нищем доме, бабы уезжали на такси. (Я должна сказать — мы уезжали, так будет честнее.)
Когда появлялись грибы, мы с матерью ходили в лес, а потом на велосипеде добирались до развилки, до выезда на трассу, до «повёртки», как называли в деревне это место, садились на обочине и продавали лисички проезжающим. Вид у меня был, должно быть, очень жалкий, и городские «лохи», было такое словцо, покупали у нас рыжие грибы из жалости ко мне, говорили: «сдачи не надо», а мать радовалась, называла меня при покупателях «дочуня» и «зая».
Мы не одни там сидели, на обочине. Собиратели, деревенские жители, живущие рекой и лесом, были хорошо знакомы между собой, и к концу дня мать здорово набиралась.
Когда мне было лет семь, отец умер в районной больнице. Бабушка, мать и соседи говорили, что он отравился плохой палёнкой, купленной у непроверенных торговцев. Через несколько месяцев моя мать, допившись до ручки, облила себя керосином и подожгла.
Я шла с противоположного конца деревни, где дачники, собираясь уезжать на зиму, отдали мне консервы и крупу. С кульком в руках, надеясь порадовать мать нежданной добычей, я шла по большаку, а меня обогнали, подпрыгивая на ухабах, скорая, милицейский «козёл» и джип под названием «патриот», на нём ездил председатель сельсовета. Около нашего дома толпились люди и орали. Кто-то взял меня за руку — «тебе туда нельзя», пытался отвлечь, что-то показать…
Почуяв страшное, я орала: «Мама, мама», вырывалась, пытаясь прорваться во двор родного дома, где чужие люди прятали что-то в большой чёрный мешок…
Я куда-то побежала…
Рослый седой человек преградил мне путь, поймал, как зверька, накрыв одеялом, и взял на руки.
Это был отец Андрей, священник из соседнего села Высокое.
Жизнь номер два.
Матушка Евгения приняла меня, завёрнутую в одеяло, и отнесла в светлую, вкусно пахнущую баню. На шее у меня всегда был алюминиевый крестик на грязном шнурке, крестик я привыкла сосать и грызть, детский невроз, дети часто гры-зут ногти, а мои ногти были сгрызены по самые лунки. Этот полуобгрызенный крестик матушка Евгения сняла с меня, а после чудесного купания надела на меня маленький эмалевый образок с моей святой. Отец Андрей тут же причастил меня — я не знала, что это, такое вкусное, — и матушка накормила меня бульоном с яйцом и белыми сухарями. После этого я уснула и спала, как говорила потом матушка, почти сутки.
Началась жизнь номер два, которая была настоящим раем.
Я и сейчас точно знаю, что целых три с половиной года была в раю.
Батюшка и матушка жили в большой деревянном доме рядом с храмом. Этот дом был построен в середине девятнадцатого века специально для семьи служащего в храме священника. Дом, старый, но крепкий и уже почти двести лет населяемый хорошими, набожными и хозяйственными людьми, был в прекрасном состоянии. Тёплый зимой и прохладный в летнюю жару, с просторными сенями и большой «залой», в которую выходили четыре комнаты — спальня, две детских и кабинет батюшки. На окнах цветы, в комнатах там и тут клетки с птичками, по комнатам ходят кошки с маленькими колокольчиками на шеях: матушка обожала птичек, а батюшка — кошек, и вот, чтобы кошки не ловили птичек, даже «вольных», уличных, им вешали колокольчики. Пожалуй, кошки и птички было единственное, в чём разнились, не сходились характерами батюшка и матушка. В остальном же они действительно жили одной душой.