Новая красота, новая боль, новое добро, которыми быстро пресыщаешься, чтобы лучше насладиться вином нового зла, новой жизни, бесконечным множеством новых жизней, — во/п ч/no лене нужно, господа, только это и ничего больше.
О, как заполнить эту бездну жизни? Что делать?
Ибо желание, как никогда сильное, как никогда безумное, всегда со мной. Это словно бушующий океан огня, чье пламя достигает самых глубин черного вселенского небытия!
Это желание объять бесконечные возможности!
О, господа! что мы делаем здесь? Чего достигаем мы здесь?
Увы! Как коротка эта жизнь для познания! А что до оружия, то этот жалкий мир ничем не смог бы удовлетворить темный апетит такого господина, как я; а что касается добрых дел, вы знаете, какие паршивые псы, какие зловонные ночные черви люди; и, конечно, вы знаете, как жалок Царь, когда его покинул Бог».
Этот крик души Мигеля Маньяры сродни замечательным словам Жида: «Желание, я влачил тебя по дорогам, высасывал до дна в полях, опаивал тебя хмелем в городах, поил и не утолял твоей жажды, купал тебя в лунных ночах, носил тебя повсюду, качал на морской зыби, пытался убаюкать на волнах. Желание, желание, что для тебя сделать? Чего ты хочешь? Когда насытишься?».
Самый старший из гостей — единственный среди них человек мудрый и здравый, друг отца Мигеля; он догадывается, какую страшную и отчаянную минуту переживает тридцатилетний сын его друга. Он устраивает так, чтобы Мигель побывал в доме другого его приятеля, у которого есть единственная дочь, совсем юная девушка, разумная, красивая, искренняя, светлая.
Во второй картине происходит разговор, первый настоящий разговор между Мигелем и Джироламой, которая есть присутствие, Присутствие: «[…] Отчего же — говорит Мигель, — я не знал раньше, что у меня добрая душа! Вы простите меня?». Она — то присутствие, которое делает возможным осознание себя. То, что должно быть глубоким, тихим, свободным, чистым опытом любви, — во что это превратилось в жизни Мигеля, во что это превращается в жизни большинства из нас?
Весь диалог, который я мог бы пересказать слово за словом, настолько он напряженный и серьезный, — это начало перемены в Мигеле.
В какой‑то момент Мигель спрашивает:
«Вы любите цветы, Джиролама? Но я никогда не видел их ни в ваших волосах, ни в вашем уборе».
Джиролама: «.. Л никогда не рву цветы. В мире, где мы живем, можно очень сильно любить, не желая тотчас убить предмет своей прекрасной любви или заточить его в стакан, или же (как поступают с птицей) в клетку, где вода утрачивает вкус воды, а спелое зерно — вкус зерна».
Так, при этой перемене, очень конкретной и четко очерченной, Мигель, ещё не избавившийся от горечи, заполнившей его сердце, обнаруживает, что у него «добрая душа». Слова и присутствие Джироламы входят в сознание Мигеля, как та монахиня, которую он видел однажды; она «отправилась совсем одна в красное узилище казненных». Или «как если бы летний луч внезапно проник в место, скрытое пологом ночи».
Их разговор заканчивается так:
«Дон Мигель: А ваше великое целомудрие и вашу святость, вы доверите их мне на Время, на Жизнь?
Джиролама: На вечность.
Дон Мигель: Вы любите меня? Вы любите меня благочестивой любовью перед людьми, перед людьми?
Джиролама: Перед Богом».
Драматическая театральность стиля не умаляет истины этого подлинного присутствия одного для другого, одного человека для другого. Это возрождение: «Пусть не найдется средства для исцеления этой печали сердца! Что сделано, то сделано. Такова наша жизнь: что совершено, то совершено» у говорит Мигель. А Джиролама возражает: «Я совсем не разделяю этот взгляд на вещи». Есть Присутствие, благодаря которому прошлое, со всем его злом, становится жизнью, иной жизнью, истиной собственного существования, до той поры неведомой: «Отчего же
я не знал раньше, что у меня добрая душа! Вы простите меня?».
Это словно мир перевернулся, словно человек впервые выходит из мрака и видит, видит наконец. Становится возможно впустить в себя все, то, что было далеко, что было потеряно, что было близко, но не было видно, — семью, собаку. То, что означает собой Джиролама для Мигеля, — это присутствие, которое позволяет, побуждает впустить в себя вселенную. Это вещи, принадлежащие к самой ткани нашей жизни. В большей или меньшей степени каждый из нас ощущал их рядом. Мы здесь, на земле, именно для такого рода встреч. Каким бы далеким не было его эхо, Событие, которое вовлекло меня в себя, — того же рода. В самом деле, кто мы друг для друга, если не такие спутники; что мы вынашиваем и торопим как стремление сердца? Что мы делаем здесь, на земле? И что нам за дело до вас, а вам до меня? Что нам за дело друг до друга? Когда вы соединяетесь и решаете оставаться вместе, мужчина и женщина, — делаете ли вы это по привязанности чисто человеческой, без откликов, без перспектив, без голоса? Но что значишь ты для неё, ты для него? Если ты ни к чему не стремишься, не оставляешь в сердце своем свободным путь к идеалу, к этой цели — иной жизни, что ты такое, как не комочек, в котором другой, как в отражении, ищет ответа на свои инстинкты или душевные состояния?
Джиролама говорит: «В мире, где мы живем, можно очень сильно любить, не желая тотчас убить предмет своей прекрасной любви…», не желая сковывать, чтобы обладать, удерживать; вместо того, чтобы дать руку на пути к судьбе, — убить и покончить.
Через три месяца брака Джиролама неожиданно умирает.
И тогда Мигель словно зависает над головокружительной бездной, где у него нет больше точки опоры, нет
больше присутствия, и он не может вернуться к прежнему, ибо когда повидал некие вещи, назад уже вернуться не можешь. Нет больше присутствия, но остается то, что это присутствие дало ему почувствовать. Он больше не может отказаться от этой истины мира, от этого открытого пути, от жизненной судьбы. Но где их найти? И тогда в отчаянии, в поисках точки опоры, спутника, присутствия, он стучится в двери Монастыря.
Четвертая картина драмы — это диалог между Мигелем и Аббатом, другой стороной, другой формой того же общения. Суть этих слов, этого диалога — в стремительном открытии того, что такое молитва. Она— возможность общения, которое в определенный момент и в определенных условиях позволяет человеку почувствовать то присутствие, что не может иссякнуть, а в нем — всю хрупкость и ограниченность человеческого присутствия, каковое есть знамение того Присутствия с большой буквы.
В Джироламе, хрупкой умирающей женщине, или в мощной фигуре Аббата, ограниченного суровым уставом, не имеющего возможности сопровождать его шаг за шагом, даже пределы человеческого присутствия — знамения того Присутствия — становятся частью их самих и уже не уходят, не исчезают. И тогда знамение становится тем могущественнее, чем дальше, как кажется, он отлетает. Дон Мигель произносит свою исповедь, с воплем, отчаявшись в себе и в своей жизни, раздавленный стыдом за свои прегрешения. Присутствие Джироламы, отсутствие Джироламы исторгают из него, как рвоту, всю его прошлую жизнь.
Аббат: «Ну же, не плачь, дитя мое. Нет, он не хочет улыбнуться, мой нищий монах! Я не могу заставить его улыбнуться! Ты все еще не понимешь, сын мой? Это оттого, что ты до сих пор думаешь о вещах, которые более не существуют (и которых никогда не существовало, дитя мое)».
Это самые важные слова во всей книге: «и которых никогда не существовало». Поскольку ценой присутствия покупается новый мир, прошлого больше нет. Есть прощение.
Аббат продолжает: «Нужно ли тебе повторять, что ты пришел, что ты здесь и что все хорошо? Но что он еще думает, Господи?
Дон Мигель: Как удается вам, отец мой, так читать в моем сердце? Вы ведь не дали мне даже времени открыть вам мое сердце. Как удается вам, отец мой, так читать в моем сердце, в этой закрытой книге?»
«[…] Аббат: Терпение. Вы пришли сюда не для мучений. Жизнь здесь долгая. Понадобится детство и воспитание, молодость и образование, зрелость, интересующаяся подлинным значением вещей, и долгая старость, влюбленная в могилу». […] «С какой же осторожностью должны мы продвигаться! Ибо горящая власяница не любит насилия, которое угашает непреодолимое желание в крови, и нужно вести себя тихо в узком и коротком гробу, чтобы прикорнуть там со здоровым желанием поспать часок–другой сном крепким и глубоким, словно миг». […] «Давать течь своей крови это коварная вещь». […] Знай также, что нет ничего лучше, чем придерживаться предписанных слов, этой гранитной плотины для великих горьких потоков твоей любви!»