«Рошаль» быстро бежал по спокойной летней Балтике. Через полтора суток — дома. В кубрике оживление. Рассматривали покупки, чистили и гладили костюмы, кочегары ходили смотреть, что купили матросы, а те ходили за тем же к ним. Мы с Левкой никуда не ходили и отворачивались, когда кто-нибудь показывал нам галстук или свитер, восхищенно крича:
— Видел, какую вещь я оторвал!
На вахте я стоял мрачный и неразговорчивый. За сутки до Ленинграда старпом насмешливо спросил у меня:
— Что жене везешь?
— Ничего, Михаил Петрович.
— Решил поддержать коммерцию «Китайского бара»?
— «Индры», — невесело отозвался я. — Так уж получилось…
— Плохо получилось, — сказал Панфилов. — Эх ты, молодожен! Внимания от тебя ждут, а ты…
Я вспомнил мать и промолчал. Михаил Петрович, нахохлившись, ходил по мостику. В конце вахты он сказал:
— Сменишься — зайди ко мне.
После вахты, помытый и одетый в подвахтенную робу, гадая, чем вызвано такое приглашение, я постучал к старпому.
— Заходи. Садись.
Я опустился на краешек дивана. Михаил Петрович, выдвинув рундук из-под койки, стоял спиной ко мне и, напевая «Донну Клару», шуршал бумагой.
— Бери, — протянул он мне пакет. — Передашь это жене и матери.
— Что вы, Михаил Петрович! — растерялся я. — Не надо ничего. Спасибо большое. Не надо.
— Делай, что тебе говорят! — сердито проговорил старпом. — Я-то знаю, как болезненно переживают невнимание женщины. Не надо их обижать. И вообще… Бери.
— Я сам виноват…
— Знаю, знаю. Бери.
Он развернул бумагу. Я увидел две огромные подарочные красные плитки шоколада «Нестле», перевязанные желтой ленточкой, банку кофе «Сантос», до которого мама была большой охотницей (как это он угадал?), и шелковый голубой газовый платочек.
— Смотри… скажешь, что сам купил. Можешь идти. — И старпом открыл дверь.
Я сгреб подарки. Запинаясь, красный от смущения, с огромной благодарностью в сердце я бормотал:
— Спасибо. Я все отдам в следующий рейс. Обязательно.
— Ладно, ладно. Отдашь.
Михаил Петрович не ошибся. Подарки доставили удовольствие. Мама нежно глядела на меня и удивлялась, какой я внимательный, — вспомнил, что она любит кофе.
И еще один урок преподал мне Михаил Петрович Панфилов. Урок добросовестности.
Как-то в Ленинграде я стоял утреннюю вахту. Вымыл гальюны, растопил камбуз, посмотрел на палубу и убедил себя, что она достаточно чистая.
«Все равно через час придут грузчики и все снова будет замусорено. Не буду подметать».
Пошел в кубрик, где «протравил» с неохотно поднимавшимися матросами, посмотрел на часы. Ого! Уже без трех минут нашего. Конец вахты. Я побежал к флагу. Его поднимали ровно в восемь. К моему удивлению, на кормовой палубе я увидел Михаила Петровича. В парадной форме, в тужурке с блестящими нашивками, крахмальном воротничке, надраенных ботинках и выутюженных брюках, он голиком подметал палубу. Вокруг стояли ухмыляющиеся грузчики и отпускали колкие замечания вроде:
— Гальюны-то вымыл, чиф?
— Иди вахтенного матроса буди. Время флаг поднимать.
— Чего-то тебя кок зовет, чиф. Плита плохо горит.
Михаил Петрович невозмутимо продолжал свою работу. Я обалдел. Подбежал к старпому и попросил:
— Ну зачем, что вы, право! Давайте я подмету.
Панфилов не ответил.
— Дайте же мне! — умоляюще попросил я.
— Ха-ха-ха! Проспал, бедолага! — засмеялся пожилой грузчик. — С такими много не наработаешь. Правда, старпом? Ты отдай его нам. Мы его научим работать.
Я стоял, не зная, куда деваться от стыда, не зная, что мне делать дальше: то ли голик у старпома вырывать, то ли уйти. Выручил Михаил Петрович.
— Иди отдыхай. Твоя вахта окончилась, — холодно проговорил он. — Я уж как-нибудь подмету. Иди, иди, — повторил он сердито, видя, что я не двигаюсь с места.
Старпом не сделал мне ни одного замечания, не учинил заслуженного разноса. Я потащился в кубрик.
С этой памятной вахты я отстоял еще много утренних вахт, но никогда не забывал обязанностей вахтенного.
Да, вот таким был Михаил Петрович Панфилов. Вскоре его перевели капитаном на теплоход «Пролетарий». Мы жалели о его уходе. Он был нашим другом.
К счастью, судьба еще несколько раз сталкивала меня с капитаном Панфиловым. За это я ей очень благодарен.
Я нес вахту у трапа, когда он поднялся на палубу. Высокого роста, сутулый, в сером просторном пиджаке, он чем-то напоминал Маяковского. Но его лицо мне не понравилось. Приплюснутый нос, небольшие черные, очень острые глаза, твердо сжатые губы…
Он хозяином встал на мохнатый матик, положенный у трапа, пошаркал по нему ногами и глуховатым голосом спросил:
— Капитан дома? Мне к нему.
— У себя. Проводить?
Он кольнул меня глазами.
— Не надо. Найду сам. — И уверенно поднялся на ботдек, где помещалась капитанская каюта.
Сашка Сергеев, проходивший по палубе, остановился. Он с нескрываемым интересом уставился на незнакомца. Когда тот скрылся наверху, Сашка спросил меня:
— Знаешь, кто это?
— Понятия не имею.
— Зузенко. Пришел сменять дядю Васю. Он в отпуск уходит.
Зузенко? О нем я кое-что слышал. Говорили, что Зузенко очень строг к команде и достаточно одного его слова, чтобы человек вылетел из пароходства навсегда, что он упрям и никого и ничего не боится. Рассказывали даже, что когда Зузенко несправедливо сняли с какого-то судна, он запер каюту со всеми документами и кассой, положил ключ в карман и уехал в Москву доказывать свою правоту. Пароход простоял двое суток — не будешь же ломать каюту и сейф, — а через два дня Зузенко вернулся, как ни в чем не бывало поднялся на мостик, и пароход снялся в рейс.
Через три дня «Рошаль» пошел в Гамбург под командованием нового капитана. Василий Федорович Федотов, или, как мы называли его за глаза, «дядя Вася», наконец получил отпуск.
Я с некоторым беспокойством встал на руль. Вахту нес третий помощник Коля Комолов. Мы с ним дружили, и поэтому, несмотря на то что помощнику не положено с матросом рассуждать о капитане, я рискнул спросить:
— Как кэп?
Комолов пожал плечами, ничего не ответил. По этому молчаливому жесту я понял, что штурману не нравится новый капитан. Меня это не удивило. К Василию Федоровичу привыкли, полюбили за шутку, веселый характер, простое обращение. А тут «сложный» Зузенко.
Капитан поднялся на мостик через полчаса. Я услышал тяжелые шаги на трапе, потом открылась дверь. Зузенко вошел в рулевую, наклонив голову. Подволок в рубке для него был низковат. У штурманского стола он остановился и взглянул на карту.
— Последнее определение в двадцать пятнадцать по Гогланду и Родшеру, — доложил Комолов.
Капитан кивнул головой. Он подошел к окну рубки, прижался лбом к стеклу и простоял так минут десять, разглядывая море. Тишина угнетала. Отчетливо слышались только шаги помощника на мостике и постукивание рулевой машины. Наконец капитан отлепился от стекла и сказал Комолову:
— Возьмите три градуса на дрейф в двадцать один тридцать. — Повернулся и, не сказав больше ни слова, пошел к себе в каюту.
Штурман облегченно вздохнул.
Да, новый капитан был полной противоположностью нашему «дяде Васе». Обычно он приходил на мостик, задумчиво смотрел на карту, глядел на море и спускался к себе. Уходя, бросал два-три слова помощнику.
В Гамбурге после выгрузки «Рошаль» поставили в бассейн под названием «Африка-хафен». Сказали, что груз еще не прибыл, придется подождать сутки. Вечером все свободные от вахты отправились в город. Я остался на судне. Пароход стоял в отдаленном углу гавани, непривычно тихий и темный. У трапа светила переноска да иллюминаторы бросали на причал круглые желтые пятна. Ночь выдалась теплая, звездная. Я вышел на палубу. Гамбург полыхал разноцветной неоновой рекламой. Мое внимание привлекли нежные звуки музыки, льющиеся откуда-то сверху. Я поднялся на ботдек. Музыка доносилась из открытого иллюминатора капитанской каюты. Играла гавайская гитара. Я прислонился к надстройке, принялся слушать. Неожиданно передо мной появился капитан. Я отпрянул от иллюминатора. Было страшно неловко. Еще подумает, что я подсматривал или подслушивал. Но Зузенко спросил:
— Л-любишь м-музыку?
Капитан немного заикался, и речь его была своеобразной, отрывистой.
— Очень.
— Я т-тоже. Пойдем. У меня самые последние пластинки.
Это было так неожиданно — Зузенко приглашает к себе в гости матроса! Смущенный, я последовал за капитаном. На столике стоял патефон. Рядом на кресле лежала стопка пластинок в бумажных чехлах.
Он завел патефон, поставил пластинку «Голубые Гавайи», уселся в кресло. Капитан сидел ко мне в профиль, и я хорошо видел его лицо. Суровое выражение исчезло, черты смягчились, губы улыбались, а глаза смотрели совсем не так пронзительно, как показалось мне в первый раз. Эти глаза принадлежали человеку, много знающему, мудрому, наделенному недюжинным умом и волей. Казалось, что он совсем не замечает меня, так захватила его музыка.