1926
Король Фокстротт пришел на землю править,
Король Фокстротт!
И я — поэт — его обязан славить,
Скривив свой рот…
А если я фокстроттных не уважу
Всех потрохов,
Он повелит рассыпаться тиражу
Моих стихов…
Ну что же, пусть! Уж лучше я погибну
Наверняка,
Чем вырваться из уст позволю гимну
В честь дурака!
1927
«Культура! Культура!» — кичатся двуногие звери,
Осмеливающиеся называться людьми,
И на мировом языке мировых артиллерий
Внушают друг другу культурные чувства свои!
Лишенные крыльев телесных и крыльев духовных,
Мечтают о первых, как боле понятных для них,
При помощи чьей можно братьев убить своих кровных,
Обречь на кровавые слезы несчастных родных…
«Культура! Культура!» — и в похотных тактах фокстротта,
Друг к другу прижав свой — готовый рассыпаться — прах,
Чтут в пляске извечного здесь на земле Идиота,
Забыв о картинах, о музыке и о стихах.
Вся славная жизнь их во имя созданья потомства:
Какая величественная, священная цель!
Как будто земле не хватает еще вероломства,
И хамства, и злобы, достаточных сотне земель.
«Культура! Культура!» — и прежде всего: это город —
Трактирный зверинец, публичный — обшественный! — дом…
«Природа? Как скучно представить себе эти горы,
И поле, и рощу над тихим безлюдным прудом…
Как скучно от всех этих лунных и солнечных светов,
Таящих для нас непонятное что-то свое,
От этих бездельных, неумных, голодных поэтов,
Клеймяших культуру, как мы понимаем ее…»
1926
Пошлее праздников придумать трудно,
И я их внешности не выношу:
Так отвратительно повсюду людно,
Что в дивной праздности таится жуть.
Вот прифрантившееся обнищанье
Глядит сквозь розовенькие очки,
Как в банях выпаренные мещане
Надели чистые воротнички,
Как похохатывают горожанки,
Обворожаемые рожей лжи, —
Бессодержательные содержанки
Мужей, как собственных, так и чужих…
Три дочки Глупости — Бездарность, Зависть
И Сплетня — шляются, кичась, в толпе,
Где пышно чествуется мать красавиц,
Кто в праздник выглядит еще глупей.
Их лакированные кавалеры —
Хам, Вздор и барственный на вид Разврат, —
Собой довольные сверх всякой меры,
Бутылки выстроили вдоль ковра.
Кинематографом и лимонадом
Здесь открываются врата в тела,
И Пошлость радуется: «Так и надо»,
И Глупость делает свои дела…
1927
Это кажется или это так и в самом деле,
В пору столь деловитых и вполне бездельных дел,
Что крылатых раздели, что ползучих всех одели
И ползучие надели, что им было не в удел?
И надев одеянье, изготовленное Славой
Для прославленных исто, то есть вовсе не для них,
Животами пустились в пляс животною оравой,
Как на этих сумасшедших благосклонно ни взгляни…
И танцуют, и пляшут, да не час-другой, а — годы,
Позабыв о святынях, об искусстве и любви;
Позабыв о красотах презираемой природы,
Где скрываются поэты — человечьи соловьи…
И скрываясь от гнуси со стреноженною пляской,
От запросов желудка, от запросов живота,
Смотрят с болью, презреньем и невольною опаской
На былого человека, превращенного в скота…
1927
Я ни с этим и ни с теми,
Одинаково в стороне,
Потому что такое время,
Когда не с кем быть вместе мне…
Люди жалки: они враждою
Им положенный полувек
Отравляют, и Бог с тобою,
Надоедливый человек!
Неужели завоеванья,
Изобретенья все твои,
Все открытья и все познанья —
Для изнедриванья Любви?
В лихорадке вооруженья
Тот, кто юн, как и тот, кто сед,
Ищет повода для сраженья
И соседу грозит сосед.
Просветительная наука,
Поощряющая войну,
Вырвет, думается, у внука
Фразу горькую не одну.
А холопское равнодушье
К победительному стиху,
Увлеченье махровой чушью,
И моленье на чепуху?
Мечтоморчатые поганки,
Шепелявые сосуны, —
В скобку стрижены мальчуганки
И стреножены плясуны.
Ложный свет увлекает в темень.
Муза распята на кресте.
Я ни с этими и ни с теми,
Потому что как эти — те!
1927
Был дух крылат,
Бескрыло тело.
Земных палат
Не захотело.
Приобрело
У птицы крылья,
Превозмогло
Свое бессилье.
Все побороть!
Не тут-то было:
Крылата плоть,
Душа бескрыла.
1929
Изумительное у меня настроенье:
Шелестящая чувствуется чешуя…
И слепит петухов золотых оперенье…
Неначертанных звуков вокруг воспаренье…
Ненаписываемые стихотворенья…
— Точно Римского-Корсакова слышу я.
Это свойственно, может быть, только приморью,
Это свойственно только живущим в лесу,
Где оплеснуто сердце живящей лазорью,
Где свежаще волна набегает в подгорью,
Где наш город сплошною мне кажется хворью,
И возврата в него — я не перенесу!..
1927, март
Поэту («Как бы ни был сердцем ты оволжен…»)
Как бы ни был сердцем ты оволжен,
Как бы лиру ни боготворил,
Ты в конце концов умолкнуть должен:
Ведь поэзия не для горилл…
А возможно ли назвать иначе,
Как не этой кличкою того,
Кто по-человечески не плачет,
Не переживает ничего?
Этот люд во всех твоих терцинах
Толк найдет не больший, — знаю я, —
Чем в мессинских сочных апельсинах
Тупо хрюкаюшая свинья…
Разве же способен мяч футбольный
И кишок фокстроттящих труха
Разобраться с болью богомольной
В тонкостях поэтова стиха?
Всех видов искусства одиноче
И — скажу открыто, не тая —
Непереносимее всех прочих —
Знай, поэт, — поэзия твоя!
Это оттого, что сердца много
В бессердечье! Это оттого,
Что в стихах твоих наличье Бога,
А земля отвергла божество!
1922, 9 окт.
Чем в старости слепительнее ночи,
Тем беспросветней старческие дни.
Я в женщине не отыскал родни:
Я всех людей на свете одиноче.
Очам непредназначенные очи
Блуждающие теплили огни.
Не проникали в глубину они:
Был ровным свет. Что может быть жесточе?
Не находя Искомой, разве грех
Дробить свой дух и размещать во всех?
Но что в отдар я получал от каждой?
Лишь кактус ревности, чертополох
Привычки, да забвенья трухлый мох.
Никто меня не жаждал смертной жаждой.
1929
Меж тем как век — невечный — мечется
И знаньями кичится век,
В неисчислимом человечестве
Большая редкость — Человек.
Приверженцы теории Дарвина
Убийственный нашли изъян:
Вся эта суетливость Марфина —
Наследье тех же обезьян.
Да, в металлической стихийности
Всех механических страстей —
Лишь доля малая «марийности»
И серебристости вестей…
Земля! Века — ты страстью грезила,
Любовь и милосердье чла,
И гордостью была поэзия,
Для человечьего чела!
Теперь же дух земли увечится,
И техникою скорчен век,
И в бесконечном человечестве,
Боюсь, что кончен Человек.
1929