Ознакомительная версия.
Николай Кынчев
Болгария
Иногда даже Солнце после дождей
может двоиться в отсыревшем небе.
Но ты – всегда единственная страна
и другой не бываешь ни при какой погоде.
Даже зная множество первородных слов,
не так-то легко найти для тебя единственно точное определение.
Но как человек с крыльями – еще не птица,
так и ты – не такое уж обыкновенное место.
Острова
Камни, брошенные в чью-то голову, рассыпались по песку
и лежат, как цари спокойствия. Где их короны? Я хотел бы
стать подданным этих царей. Как они живут там – в воде,
за извилистой голубой границей поверхности? Если хорошо,
хочу и я стать подобием камня. С берега устремляюсь. И вот —
все темнеет вокруг, и лишь потом, когда круги расходятся,
вижу, наконец, царствие ваше, острова —
мудрецы,
перебрасывающиеся чайками!
Вопросы
Откуда приходит поэт? Как сырой туман превращается в
задумчивого пешехода с пустыми карманами? Путеводный
голос шепнет: не делай опорой воздух, не строй дом на песке,
надейся только на звезды! И вот, охваченный тьмой, поэт
слушает до зари разговор петухов и Вселенной, и постепенно
припоминает еще несколько звездных слов. Еще немного и он
по-настоящему ощутит время!
Но чей это голос? «Иди! Ожидают уже твоего прихода!»
И он идет. И, отыскивая путь, незаметно истекает временем.
Ожидают ли его где-нибудь по настоящему? И если ожидают,
то как будут приняты слова, подсказанные ему звездами?
Слово о веревке
Почему-то ворота
всегда напоминают виселицу,
нами же поставленную у собственного порога.
Да, конечно: поломанные крылья не мешают…
веревка с колодца…
назидание…
И после этого
исчезали в ночи убийцы.
Почему им хотелось, как можно раньше
увидеть нас, раскачивающимися на веревках?
Вхожу в дом.
Выхожу из дома.
Занимаюсь работой.
Мало жил. Не был героем,
но горжусь, что нами мостили свободу.
Ветер жизни раскачивает нас,
раскачивает, чтобы наши женщины плакали,
чтобы наши сыновья скрипели зубами:
кто убил Петефи?
кто убил Ботева?
кто убил Лорку?
кто убил Бабеля?
Не уступаем ли мы место в трамвае поседевшему палачу?
Действует ли еще закон всемирного возмездия?
Убивает ли Арес тех, кто сам убивал?
Никаких сроков давности! —
чтобы не раскачивались повешенные
на воротах нашего будущего.
Белый негр
Рональд Кесроулс, поэт, прозвище – Рони,
глаза лазурно-голубые, кожа снежная,
и все же он – негр,
негр,
негр,
признанный всем кафрами Кумалоу!
Дружище,
таким тебя и запомню:
с кружкой пива в руке
декламируешь подпольные строфы
в подпольном баре.
«Я не поэт! – твердишь ты. —
Я только хочу покарать Фервурда!
Вернуться в Преторию,
войти в парламент,
подняться к трибуне,
наклониться к Фервурду,
и сказать ему кое-что
коротким ударом ножа».
«О-о-о! – кафры восторженно отворяют губы,
пламенеющие, как ветер, губы. —
Ты рожден убить Фервурда!
Ты убьешь Фервурда бурским простым ножом!»
Кафры разливают вино, меня спрашивают:
«Не веришь нашему Рони?
А вот когда в парке,
он сказал, что апартеид будет уничтожен,
американки плевались и кричали:
Белый негр!»
«Верю, – говорю. – Верю».
А ты, мой дружище Рони,
вдруг встаешь и уходишь.
Время свершить задуманное.
За тобой выходят кафры и ночь.
Но ночь всегда возвращается.
Ночь выходит из бара и всегда
возвращается.
Однажды радио сообщило:
убит Фервурд…
в Претории…
в парламенте…
там…
там-там…
Убийца – грек,
побужденья – неясны.
О, бедный, бедный Роналд Кесроулс!
Кто украл твой звездный час?
Ты был рожден убить Фервурда,
а теперь никогда не убьешь его.
И что останется от тебя, поэт?
Всего лишь тетрадка стихов,
нацарапанных на пути к подвигу.
Волнение
Волна идет,
приближается,
накатывается,
затихает.
За нею идет другая, —
спешит,
накатывается,
затихает.
Ненасытен песок. Пьет и пьет.
Вода, смиренно утоляя его жажду,
возвращается в море.
И снова приближается волна.
Растет,
накатывается,
затихает…
Сколько нам ожидать?
О времени говорить или о волнах?
Моя первая любовь
Моя первая любовь —
смущающаяся девчонка
с черной длиной косой,
с нежными мечтательными глазами.
Каждое утро
я спешил в школу,
преисполненный великой радости
от того, что где-то у «Джумаята»,
или у «Халите», или у аптеки «Марица»
непременно встречу свою любовь.
Она была застенчива.
С простенькой сумкой в руке
торопливо бежала в школу, перепрыгивая через рытвины,
и никогда не смотрела по сторонам.
На уроках алгебры и даже истории, которая мне нравилась,
я не столько решал задачи или запоминал даты,
сколько неумело рисовал в тетрадке
ее чудесное смущающееся лицо.
Каждое утро
я почти решался
остановить ее, пригласить в кино,
но все откладывал, откладывал, откладывал,
пока однажды она не исчезла
и уже никогда больше не появлялась
ни у «Джумаята»,
ни у «Халите»,
ни у аптеки «Марица».
И только через много лет я узнал,
что она была одной из самых опытных
и страшных агентов полицейского управления,
и не раз раскрывала самые тайные ученические кружки…
Какой странный союз
красоты и жестокости!
Мой бедный ограниченный ум не в силах
представить, как она могла обнимать, целовать своего любимого,
шептать: «Милый»,
после того, как ее чудесные небесные кулачки
проходились по лицам ее же сверстниц.
Ведь она не могла не видеть,
что по их лицам течет
самая настоящая
липкая
кровь.
Калитки
В городе моего детства,
накрепко вросшем в память,
все дворы соединялись маленькими калитками,
называемыми по-турецки
комшулуки.
Все дворы
были как один.
Днем и ночью, зимой и летом
скрипели калитки – приходили соседи.
Кто приносил новости, кто просил соли.
О, эти калитки между дворами,
старые комшулуци.
Говорят, в турецкое время
так спасались комитеты:
только турки в село, как хлопало комшулучето,
за ним второе,
и третье,
и еще одно,
и так до последнего,
открытого на Балканы.
О, калитки между дворами,
старые комшулуци!
В холодное утро
стучусь к соседу в квартиру.
Откроется дверь. Пара слов. Ничего больше.
Как не хватает
этих маленьких, потемневших от времени
старых верных комшулучето.
Античная тема
Прикован к дням,
прикован к веслу,
я наклоняюсь, я выпрямляюсь,
в горизонт всматриваюсь жадно
сквозь щели деревянного корпуса,
в трюме все скованы, все молчат
или поют негромко.
Ночью и днем
весло окунается в воду.
Те, кто над нами, могут уйти на лодках,
их ничто не держит, они свободны.
А мы обречены уходить на дно,
прикованные цепями к своим мыслям.
Прикован к дням,
прикован к веслу,
я наклоняюсь, я выпрямляюсь.
Неумолимо, невыносимо приближается вечность,
в которой, наверное, снова
буду продан в рабство.
Овидий
Молю Цезаря сжалиться,
молю его.
Я никогда не увижу Рима,
молю его.
Тут нет солнца, нет дня,
одна большая темница.
Молю Цезаря —
перевожу
на латинский
одиночество.
Молю Цезаря сжалиться —
лгу на себя.
Ложь, воздух Цезаря,
оплетает меня сетями.
Смиряясь,
перевожу
на латинский
одиночество.
С ветром,
заглядывающим в мое лицо,
разговариваю подолгу.
Молю Цезаря,
презираю собственную слабость.
Молю Цезаря
и постепенно
начинаю прозревать будущее:
все ту же темную угрюмую равнину,
которую когда-нибудь
назову своей.
Молитва поэта Андреаса Грифиуса в годы тридцатилетней войны
Мои слезы – мои слова. Оплакиваю
свое бедное отечество. Господи, ты так пожелал,
чтобы я, недостойный и слабый, описал позор,
разруху, темные силы, стал свидетелем,
собравшим в слова
жгучие слезы!
Слепой старец был счастливее:
он слушал плач моря – гекзаметр вечности.
Я же слушаю вопли разрухи и темных сил:
«Злосчастный Андреас, нерадостный Грифиус,
твои слезы – твои слова, ты – зрячий,
так собирай в обугленных руинах родной земли
исцеляющие слезы!!
Они еще над тобой прольются.
Римский триптих
Ознакомительная версия.