Анатолий Дмитриевич по принадлежности к великому своему ремеслу, великолепный физиономист, «ловящий» партнера мгновенно и глубоко, прекрасно читал на её лице все эти мысли, пытаясь угадать от чего это. То ли оттого, что она пропустила момент, когда нужно было всего-то просто улыбнуться, получить заветный автограф и потом довести всех своих знакомых до обморока рассказами о том, с кем она разговаривала. То ли от досады на самое себя, что вот перед ней сам Папанов, а ей даже, кроме толстых пальцев своих с дурацкими этими перстями и «халы» на голове, больше соблазнить его нечем. То ли просто от зависти, что вот он сейчас уйдет обратно в свет прожекторов, в аплодисменты, в обожание поклонниц, а она так и будет сидеть тут до пенсии в приёмной. И уже никогда ей не удастся выйти под ручку с ним в люди в своем синем крепдешиновом платье. Во-первых, потому что он её никуда не пригласит, а во-вторых, потому что она в это платье уже не влезет.
Раздался звонок.
Секретарша сняла трубку. Она держала её указательным и большим пальцами, оттопырив остальные, чтобы не испортить лак на ногтях.
Несколько секунд она слушала, кивая своей «халой». Потом сказала: «Обязательно...», подняла глаза на Папанова и добавила:
– К вам товарищ?..
– Папанов.
– К вам товарищ Папанов из ВТО... Хорошо...
Положила трубку, что-то нацарапала в еженедельнике и сухо сказала:
– Проходите.
Не успела она договорить, как двери распахнулись, и в приёмную впал сам Зам.
Зам. этот, как и положено любому заместителю, был обычно при начальстве незаметен и сер, но в отсутствии шефа сразу становился значительным и важным до крайности и как бы даже выше ростом. И говорил он не обычным своим тихим извиняющимся тоном, а в голосе его появлялись бархатно-снисходительные нотки, и глаза смотрели не заискивающе исподлобья, а, не моргая, в упор.
Сейчас лицо его и всё остальное лучилось от счастья. Он был не просто рад, он был на седьмом небе.
– Боже мой, Анатолий Дмитриевич! Сколько лет, сколько зим! Что же вы не заходите, не звоните? Нехорошо, нехорошо! Вот и Владимир Фёдорович намедни спрашивал, что это Анатолий Дмитриевич не заходит? Мы же ваши поклонники, вот недавно с женой были у Вас в «Малом»...
– В «Сатире»...
– Очень понравилось, очень. Да, что же мы стоим, милости прошу! Чай? Кофе? А может?..
– Да нет, спасибо, я собственно...
– Прошу, прошу!
И подхватив Папанова под локоток, увлёк его в кабинет.
Закрывая двери, на ходу бросил секретарше строго:
– Два чая! И меня нет!
В кабинете усадил Анатолия Дмитриевича в кресло у журнального столика, сам сел напротив.
– Ну-с, чем могу?
– Понимаете, тут такое дело...
Зазвонил телефон. Зам. вскочил, сказал «извините», подбежал к письменному столу и, перегнувшись через столешницу, поднял трубку.
– Алло?.. Так... Так... Прошу прощения, но Владимир Фёдоровича нет, а без него сами понимаете... Разумеется... Конечно... Обязательно... Обязательно... Всего доброго!..
Положил трубку, отметил что-то на листочке и повернулся к Папанову.
– Ради Бога, но это оттуда! – Зам. ткнул пальцем куда-то в потолок. – Так, я Вас слушаю.
– Дело вот в чём. Есть одна очень уважаемая артистка...
Двери распахнулись. Вплыла секретарша, держа в руках поднос, уставленный вазочками с вареньем, печеньем, ломтиками лимона, конфетами, пузатым чайником, двумя чашками и стаканом в мельхиоровом подстаканнике.
Всеми силами она теперь изображала такое гостеприимство, такое счастье, как будто она только что обрела в лице Папанова отца не только своих детей, но и внуков. Было очевидно, что она всю жизнь просидела тут в приёмной только ради этого момента и теперь может спокойно умереть, предварительно отдавшись Народному артисту тут же в кабинете.
Зам. подошёл к сейфу, открыл, достал бутылку армянского коньку и две хрустальные рюмочки.
– Ну-с, за встречу!
– Да, я собственно...
– Обидите, честное слово, обидите! Ваше здоровье!.. Сколько же мы с Вами не виделись, а, Анатолий Дмитриевич? Год?.. Нет два... Как время-то летит, ты подумай! Вы чай из чашки? А я, знаете ли, только вот так из стакана, привык, знаете ли. Как здоровье, Анатолий Дмитриевич? Как жена? Как дети?.. Это ж надо, а Вы с тех пор совершенно не изменились! Молодцом, молодцом!..
Они не виделись не год и не два. Они вообще никогда не виделись. Они не были знакомы! Зам. задавал эти вопросы, следуя принятой тут протокольной вежливости, не особенно интересуясь, ответами собеседника. Зам. жил собственной жизнью, стараясь произвести впечатление на самого себя.
– Ах, Анатолий Дмитриевич, вот ругаете вы нас, ругаете... Нет, нет, не спорьте, ругаете! Но вот посидели бы Вы на моем месте, Вы бы поняли, какой груз, какая ответственность перед народом, перед партией...
Вновь зазвонил телефон.
Секретарша сняла трубку, приложила двумя пальцами к уху и повернулась к Заму...
– Вас.
– Я же просил! – раздраженно буркнул Зам. – Меня нет! Нет меня! И не соединяйте!.. Анатолий Дмитриевич, ради Бога!.. Секунда и я весь Ваш!..
Он взял трубку из рук секретарши и глазами показал ей на дверь.
– Да!.. Кто это?.. Слушаю вас!.. Нет, товарища Промыслова нет... Не знаю, он в центральном комитете... Нет, без товарища Промыслова этот вопрос никто решать не будет!.. Не знаю когда... Нет, без товарища Промыслова, нет... Никто... До свидания!..
Он положил трубку, но на этот раз не пошёл обратно, а сел за стол.
– Вот так весь день. – Обратился он к Папанову. – Слушаю вас внимательно!
Анатолий Дмитриевич встал, сделал несколько шагов к столу и остановился посреди кабинета.
Человек, сидящий перед ним, не представлял для него загадки. Он «просчитал» его мгновенно и абсолютно понимая, с кем он имеет дело, тут же определил, как именно нужно с ним разговаривать. Нет, он не собирался подлаживаться под него, чтобы добиться нужного результата, и уж тем более льстить или заискивать. Просто, как он сам говорил: «У каждого талантливого артиста своя тайна воздействия на зрителя, как у каждого человека разные отпечатки пальцев...».
И не давая более раскрыть тому рта, он, положил на стол заявление и начал излагать суть дела.
– Что же это получается, дорогие товарищи! Заслуженная артистка живёт в коммунальной квартире, а мы шестой год не можем добиться, чтобы ей выделили отдельную. Мы обращались к вам трижды, вы обещали помочь. Горком партии нас поддерживает, в отделе культуры ЦК сказали, что не возражают, а вопрос не решён до сих пор. Вот тут подписи членов ВТО: тут Народные артисты, лауреаты Государственных премий, это всё уважаемые люди. Мы просим вас решить, наконец, вопрос и выделить отдельную квартиру Заслуженной артистке, в конце концов. Это же просто форменное безобразие.
В углу кабинета стояли напольные часы с цепями и гирьками, которые глухо рокотали каждые четверть часа. Анатолий Дмитриевич решил, что говорить будет ровно десять минут и не даст себя прервать ни разу.
Меж тем, Зам., услышав только начало и поняв, о чём пойдет речь, заскучнел и, опустив голову, начал что-то писать.
Таким образом, мизансцена приобрела следующий вид: посреди кабинета стоял Папанов и говорил, а напротив него за письменным столом сидел чиновник и, не поднимая головы, писал и писал.
Прошла минута... Две... Семь...
Анатолий Дмитриевич, как он сам рассказывал, стал затухать. Да и то сказать, так можно было говорить со стеной, с этими часами, с самим собой, наконец! Разговора, в смысле глаза в глаза, на что рассчитывал Папанов, не получалось. Собеседник, хотя и был тут, отсутствовал абсолютно.
Любой, даже и не актёр вовсе, знает, как это трудно, как это унизительно просить кого-то, о чём-то для тебя важном, когда тебя вообще не слушают! А просить нужно, нужно добиться ответа обязательно. И плюнуть нельзя, и уйти, хлопнув дверью, нельзя, и послать к... тоже нельзя никак.
Наконец где-то на восьмой минуте Папанов замолчал.
Наступила пауза.
Чиновник сидел и писал, и писал, не отрываясь и не поднимая головы.
В тишине тикали часы, качался из стороны в сторону маятник, посреди кабинета стоял Народный артист Советского Союза Анатолий Дмитриевич Папанов и ждал.
А этот за столом всё писал и писал, и писал...
Наконец он закончил, положил лист бумаги в папку, спрятал папку в ящик стола, запер ящик на ключ, а ключ положил себе в карман пиджака.
Потом он поднял голову, посмотрел Папанову в глаза и произнёс...
То, что он произнёс, следует отнести к величайшим мудростям человечества. По глупости своей, по дурости своей дремучей, он даже не понял, что сказал.
По степени величия, то, что он сказал можно отнести только к такому же высочайшему идиотизму, как лозунг к годовщине смерти Ильича, который вывесили на высоком партийном съезде: