* * *
Услышав голос тихий и глухой,
остановлюсь с протянутой рукой,
сжимая прошлогоднюю газету.
Снег падает по направленью к лету
и замирает где-то за рекой.
Гудок оттуда хриплый и глухой
всё тянется без эха, без ответа.
Я в сумерках ищу источник света
за городской невидимой чертой,
давно уже от стаи той отсталый.
Слетает незаметно снег усталый.
Его ловлю я ртом,
и, застегнув пальто,
гляжу в незамерзающие лужи,
гордясь лишь мне заметной красотой,
и радуюсь:
могло бы быть и хуже.
И странно, что оставлена была
за рубежом осеннего стекла
рукой рассеянной
полоска этой суши.
Это я ни к кому.
Закрываю глаза и плыву
в Карфаген моих зим,
где посыпаны солью дворы,
где татары живут
с незапамятно-мутной поры
и где в пять пополудни
давно уж не видно ни зги.
Жёлтый булочной свет
на сугроба холодной муке,
и в кромешности труб
блеск летит по незримой реке.
Там вглухую играли
у сытных парных кабаков.
А теперь ты стоишь
у трамвайных бессмертных кругов.
Ты стоишь у прудов,
на закраинах дуг голубых,
на старинном снегу.
Говоришь ты, но голос твой тих.
Я тебя не встречал
ни с друзьями, ни в школьных дворах.
Лишь порой на семейных
обрамленных фото,
что стоят на комодах
в теперь опустевших домах.
Там, где шарят впотьмах
звёзды, фары машин
в тишине и при ясной погоде.
Я тебя узнаю. Закрываю глаза и плыву,
абонент всех сетей,
по бездомной теперь Божедомке.
Ты меня не ищи
ни по спискам, ни в ликах витрин.
Я живу далеко,
у какой-то невидимой кромки.
И снова я ушёл в родную речь:
«Сыр», «Хлеб», «Оргтехника»,
Кинотеатр «Керчь».
Туда, где жизнь свернулась на краю,
там, где конечная,
где я тебя люблю.
Где я стою на ветреном углу
с брюнеткой ветреной,
товароведом Женей,
что ведает неведомый товар,
с романом Шелдона.
Короче говоря, другая эра.
Странные картины
застыли в павильонах февраля.
Чужие имена, дойдя до половины,
вдруг замерзают.
Гулкая земля звенит.
И ржавая имперская заря
трепещет вымпелом
над очередью длинной.
Но сделай шаг,
и наполняет грудь
гарь честности на пушкинских снегах,
что светятся по далям околотка,
и пригородный лес рисунком лёгким
плывёт в окне автобусной зимы.
Грохочет дверь. Закончена посадка,
и глохнущие близких голоса
едва ли различимы, далеки.
Родная речь из тьмы и тьмы, и тьмы
за слюдяным стеклом в утробно-донном льду,
где тщетное тепло моей руки
уже не оставляет отпечатка.
Ждут, чифирят, канают, доят,
стебают, пробуют на зуб,
за зоб, мозги друг другу моют,
жалеют, плачут и зовут.
Базлают, льют, лабают, бдят,
ждут, осаждают дверь лабаза,
берут на понт, живьём едят,
честят, зелёнкой жгут заразу.
Ждут на перронах, мразь жуют,
морочат, прочат – жив покуда,
дымят, смолят, раза дают,
ждут керосина, лета, чуда.
Тончают, ждут, рука руку моет,
на уши вешают лапшу,
прут, заправляют, пьют и кроют,
рвут антифризом, стригут паршу.
Закосят, заметут и ждут,
снуют, кусают, выжирают,
дают потянуть, шкуру дерут,
отлив, дрочат возле сарая.
Сыреют, греют, ждут и жгут,
подмётки режут и балдеют,
потом годят и ни гугу,
потом жалеют о содеян —
ном. Тепло. Висит осенний свет,
и стылый пласт листвы и тлена
застыл в саду. И ты, присев
на полусгнившее полено,
вдруг вспомнишь,
как прекраснее азалии
ждала нас жизнь
с цветами на вокзале.
Вен венок, «Медуза горгона»,
arbor vitae, борозд корона,
древовидная вязь мозжечка.
По височной кости читая,
за преградой, за чудным барьером,
в веществе горделиво-сером
две мечты лежат, как чета.
Сухожилий бережны пяльца,
и нанизаны нежно пальцы,
и затопленный сердца склеп,
шеи ствол с кольцеваньем лет.
Помнишь, в детстве покои мумий,
сто костей известковых в сумме,
где солей сероватый след.
Сочащиеся грозди почек,
средоточие мочеточников
и седалищный разворот,
перистальтики юркий крот.
Замечательно ниспадая,
лабиринты переплетает
в глубине слоистых пород.
Кровяная сизая окись,
слизистый купорос и пасынок волос,
в темноте отсидевший срок.
Фавна витиеватый рог,
замерший, как усталый мальчик,
всё бегущий во сне на даче:
голенаст и членистоног.
И змеящийся эпителий,
пока тело лежит в постели,
неустанно шуршит в ночи.
Только тень на стене молчит.
И кто знает, что с нею будет,
когда шум случайный разбудит
и душа во сне закричит.
Всё ярче листва на закате столетья, и странно,
по-прежнему время вращать времена не устало,
как карусель в цепенеющем парке перед закрытьем
в час, когда тени сдувает с холодных скамеек
безжалостный ветер.
Костры разожгли на углах, пешеходы подходят,
и незнакомцы глядят в тебя пустыми глазами,
как боги в музее.
К счастью, пивные открыты,
а в глуши не закрыты ларьки, далеко посевная,
и три одичавших души согревает бутылка.
Поют пролетарии песни последнего боя,
но пива навалом, свалило начальство,
и спорить уж не о чем больше.
С праздником! Нас пригласили,
отметь этот день, дорогая.
Может быть, это последняя встреча.
Кто знает?
Я жизнь свою провёл в борьбе с тобой
с тех пор, когда стоял на мостовой
в морозном паре у родных парадных.
Теперь опять с повинной головой
я слушаю, что шепчет соглядатай.
Но, Боже мой, на то ответа нет.
И только сон, когда плывёт рассвет,
мне уши затыкает мёртвой ватой.
Прости меня, я не желаю зла.
Но тычется дурная голова
в пустые руки, что не держат книгу.
И, падая во тьму, воздушные слова,
как блики, в никуда бегут по свету.
И мой ровесник, собеседник мой,
сидит передо мной, задумчиво-седой,
молчит и курит, старый неврастеник.
Хранит посулы телефон немой.
Там был и третий, безупречный, но
и мной, и им остался незамечен
и ускользнул полупрозрачной тенью.
Пока ещё хоть местность узнаёт
вечнолетящим пухом.
Да анонимно поезд позовёт
знакомо-донным гудом.
И это даже и не тот же звук,
а слепок того звука, сгусток.
Знакомо дышит предвечерний луг.
Всё остальное пусто.
Так зверь на память запаха идёт,
не напрягая слуха.
Я позабыл, как звонок небосвод,
когда так тихо, сухо.
Почти неузнаваем ближний лес:
оскалы вилл средь сосен, но —
суглинок, супесь
и электрички дробный гон в ущелья
безымянных улиц,
где глаз не узнаёт проулков стык.
Мёртв низких окон фосфор.
И всё это исчезло за год, вмиг.
Почти неразличимый материк,
где только пух да запах
дачных сосен.
Ситуация грустная, моя дорогая.
Воздух распадается на хладные глыбы.
Мы в них живём, оберегая —
каждый своё, я, например – губы.
Сколько лет я шепчу, прошу слова.
Мы с жизнью всю жизнь говорим о разном.
Я не прихожусь ко двору и каждый раз снова
ищу полосу жизни, за которой – бездна.
Но и к бездне глаз привыкает устало.
Там что-то знакомое движется и мерцает:
мешки, головные уборы, без конца и края
тоска-пересадка, толчея вокзала.