* * *
Ситуация грустная, моя дорогая.
Воздух распадается на хладные глыбы.
Мы в них живём, оберегая —
каждый своё, я, например – губы.
Сколько лет я шепчу, прошу слова.
Мы с жизнью всю жизнь говорим о разном.
Я не прихожусь ко двору и каждый раз снова
ищу полосу жизни, за которой – бездна.
Но и к бездне глаз привыкает устало.
Там что-то знакомое движется и мерцает:
мешки, головные уборы, без конца и края
тоска-пересадка, толчея вокзала.
По поводу ситуации, моя дорогая.
Она, по-прежнему, грустная,
по меньшей мере.
Теряешь одну,
приходит другая.
Но каждый сам, в одиночку,
боится своей потери.
Что такое потеря?
Поиски дома, пустое место
в груди субъекта.
Правоверные за меня
справляют субботу,
где угодно, а я, молодея,
ношу по гостям грудную клетку.
Как стареет женщина?
Память о боли,
крик: Филипп! – в окно,
в горящую бездну.
Забота о пыли.
Мужчина стареет, как волк в диком поле,
ища реку родную.
Потом на пределе —
видит душу свою, как маяк в тумане,
плывущий, зримый, недостижимый.
Корабль жизни проходит мимо
в мерцающем караване,
и на борту неразборчиво имя.
Что же остаётся?
Глоток свободы. Приятие неизбежного счёта,
счета, заботы, вечерняя почта.
О чём, Всевышний? Дожить до субботы,
До Рош Хашана, до Эрец —
и там залечь ночью.
Камень стынет медленно.
Звёзды хрупки. Пахнет
горящим вереском, мусором
от Рамаллы, сухой кровью.
Лежу один, поднимая к луне
озябшие руки, своему покою не веря.
И на меня, тихо старея,
глядят удивлённо
масличные деревья,
так и не узнав, что они деревья.
Что нас связывало?
Трудно сейчас сказать.
Наверное, некуда было деться.
Под ногами плыл и дымился июльский асфальт.
Уезжая, я так и не сумел проститься.
Кто он был: школьный друг, собутыльник,
соперник?
Помню какой-то горчичный районный клуб,
пыльный ветер, сдувавший пивную пену
с потрескавшихся лихорадящих губ.
Где он теперь, постоялец дурного сна?
Когда рассветает – остывает моя тревога.
Ещё была неизбежная, незабываемая – она —
на дне моего високосного года.
Говорили: нас трое! Распутицы жизни
сплели и разъяли прозрачные узы.
Весть обо мне потеряна на середине,
да и они растаяли
в переименованных городах
несуществующего Союза.
И вот я гляжу сквозь веки и прошу: усни.
Только там до утра и возможны встречи.
Когда клочья полицейской сирены
висят во сне на ветке сирени у истока ночи.
В этом городе бесполезны слова —
всё там названо.
Вспять привычно направленная река,
свет её газовый.
На промокшей извёстке граффити дворов,
вонь подъезда.
Без названья бездонного счастья покров,
где мы вместе.
Это маятник жизни, двуствольность судьбы,
зазеркальность.
Вот и нам навсегда суждено полюбить
нереальность
и несбыточность возвращенья в фантомную,
чудную, чадную боль без возврата
у трамвайных путей, у вокзальных ларьков,
где двукратно
покидаю себя, на вагонном окне повисаю
химерой,
под глоток, перестук, под гарь полосы,
под Глиэра.
Это место такое, что если глотнёшь
воздух встречный,
он сочится потом всю жизнь из души
речью.
И снег, скользящий по листам агавы,
и дрожь мимоз, и мыслящий тростник
ещё не рождены, и до весны —
Москва на выдохе.
В плену прозрачной лавы
старинный сад. У дальних парников
в снегу зимуют очертанья лилий.
Сеть проводов на высоте легка,
и бабочки ещё не появились.
Растений чудных перечень течёт
из рукавичной кутанности ранней.
Тропических цветов зияют раны.
Антуриума ярко-красный рот
всё тянется к аглаонеме нежной,
коснувшись алламанды на лету,
но тоньше всех дендробиум прелестный,
и чист простой пафиопедилюм.
А обоюдоострых лелий стебли
с пятиконечниками розоватых тайн
обручены с бегонией Беттина,
Беттина Ротшильд, не «semperflorens».
Я вижу, как выходит в тихий сад
мисс Томпсон бросить взгляд на клеродендрон,
давно уже политый дядей Томом,
с росой, крупнеющей на глянцевитом лбу.
В то время как (лишь пушка зоревая), полковник
Уилкс
в хрустящем белом шлеме
внизу акалифу ласкает жёлтым пальцем.
Мы прятались в тропических лесах
ховеи Бельмора, вдыхая
безумный женский аромат
гоффмании двуцветной.
Акокантера пышная, пилея,
фиттония серебряножильчатая,
пиррейма Лоддигеза,
эониум, элизиум, Эол.
Кончалось всё агавой, бересклетом,
японским садом с ярко-синим небом,
эхмеей Вайлбаха и строгим молочаем.
Вот перечень цветов. Фонарь и ночь.
Шагает он, диктующий с листа.
Она – у «ундервуда» с папиросой.
Мороз, косые тени, полусон.
Снег тянется на свет и липнет.
В заснеженной, простуженной Москве
латинский перечень торжественных имён
и запах эвкалипта.
Колючий полдень.
Преющий базар.
И облако на бреющем полёте
над городом —
как талисман галута.
Автобусный вокзал —
разбухший лазарет
времён осады Яффы.
Пыль. Гумилёва лик,
мираж в жаре растаял,
жить устав.
Росою к ночи бисер на холмах.
У входа в город – смена караула.
На кедах – двух тысячелетний прах.
Провалы дышат
сыростью и гулом.
Непоправимы образы и вечны.
В известняке – квадрат окна:
там юный мой отец
в Йешиве вечером
один застыл
над книгой до утра.
За каждой дверью —
дремлющая бездна,
прикрытая восточным покрывалом.
Как декорация —
всё бесконечно близко:
Крым, Иордания, горизонтальный месяц.
Я вышел из кафе, из-под навеса,
но бабушки лицо в толпе пропало.
Так и болтаешься между TV и компьютером:
Хоть шаром покати, хоть Шароном.
С полуночи знаешь, что случится утром.
Вчерашний вечер прошёл бескровно.
Только солнце село в пустыню сухой крови.
Мёртвое море спокойно, как в провинции «Лебединое озеро».
Тени, как патрули, тают по двое.
И вся земля – это точка зеро.
Расстегни ворот, загори, помолодей, умойся.
Прохладны холмы Иерусалима утром.
Там сквозные, резкие, быстрые грозы
обмоют красные черепичные крыши и без тебя обойдутся.
Кому там нужны твои карма и сутра?
К вечеру маятник ужаса застынет в стекле безразличия.
Заботы затоном затягивают под надкостницу.
Жизнь-то одна, и она – неизбежная.
Вот она, жизнь твоя – места имение личное.
Только крики чужих детей висят гроздью на переносице.
Фото: взорванный Франкфурт на фоне аквариума пивной,
чёрно-белое фото на новом могильном камне.
Сегодня небо – остановленное дно,
но без В-52 в зоне разорванного заката.
Я здесь – только тень. Случайная остановка.
Пересадка на пути из прошлого в послезавтра.
От семейного древа остались только
листья писем, стены без теней
да заросшая лавка.
Послезавтра сулит покойную волю.
Tолько я не верю в его посулы.
Здесь всё ещё дышит дымное поле.
Тут небо обычно – облачный бархат.
Мы здесь были недолго.
Чёрной точкой на белом.
Чёрно-белое фото: взорванный Франкфурт.